— И никакого просвета. Что ни дальше, то хуже. Связался с этими пьяницами, Макухиным и Ахрамовичем, друг дружку взбадривают. На коленях стою, плачу — не губи нас, — нет! И Ленечка это все видит. Дождался отца.
Через пролом в крыше огромный ковш крана уносил горы мусора, и светлел цех. Вот все уже очищено и проломы заделаны, и женщины моют окна, впуская все больше солнечного света, а голос Марии жалуется, жалуется:
— Уедем, прошу, к моим родным, не могу я больше так мучиться! У меня родные на Алтае, хорошо живут. Так не хочет, — конечно, ему там не будет той воли…
— Христос терпел и нам велел, — сказала Фрося. — Грешим много, по грехам и муки.
— Где я нагрешила? — страстно спросила Мария. — Женой была, матерью была, работала, все исполняла, — чего я нагрешила?.. Лопнет мое терпение, возьму Ленечку и уеду. Ты бы уехала? — спросила она у Полины Прохоровой.
— Не знаю, — сказала Полина. — Как же он без никого?
— Вот вернись твой Алеша и веди себя как мой, — уехала бы?
— Вернись Алеша слепой?..
— Как до дела — он слепой, — сказала Мария, яростно выкручивая тряпку, — а для выпивки — это он зрячий, будь покойна… Уж ты-то в два счета бы уехала, не говори мне… если б тебя капли радости лишили…
Подошла вдова Капустина с листком и карандашом:
— Мария! Твой Леня в какой класс идет?
— В третий, — ответила Мария.
— Зайдешь с ним после работы, — сказала Капустина, делая пометку в списке, — получишь костюмчик и ботинки.
— Да он и сам может получить, — сказала Мария, радостно оживляясь. Он у меня толковый, куда ни пошли, все сделает… Костюмчик и ботинки, уж так кстати, вырос изо всего, а ботинки ну совсем развалились.
Костюм был из жесткой темной бумажной материи: блуза вроде гимнастерки и длинные брюки, доставлявшие Лене особенное удовольствие. Еще и еще раз прикладывал он их к себе: хороши! А лучше всего были ботинки, кожаные, с болтающимися шнурками, и к ним пара сияющих калош.
Все эти обновы лежали на столе в плещеевской хибарке, и Леня с Марией ими любовались.
Новый приятель Плещеева, Макухин, находился тут же. Он протянул руку, взял ботинок, сказал уважительно:
— Вещь.
— А вы положите! — раздраженно и неприязненно одернула Мария. Непременно вам трогать! — Она ревниво прикрыла лежащее на столе газетой. И вообще нечего вам тут делать.
— Маруся, — сказал Плещеев, — он ко мне зашел…
— Вот и идите отсюда оба! — забушевала Маруся. — Сил моих нет на твоих гостей смотреть! И так повернуться негде! Идешь домой как на пытку, все одно и то же, одно и то же…
Плещеев и Макухин вышли из хибарки, присели на лавочку, прилаженную у входа.
— Сердится Маруся, — сказал Плещеев.
Макухин скрутил папиросы ему и себе. Закурили.
— Чего это Ахрамович не едет? — сказал Плещеев.
— Приедет.
— А вдруг он тоже не достанет?
Они сидели плечом к плечу на лавочке и ждали Ахрамовича.
Мария спрятала обновы под сенник на нарах.
— Наденешь, когда в школу пойдешь, — сказала она Лене.
Она силилась и в этом жилье сохранить крохи уюта. На окошке висела занавеска, сшитая из бинтов, и какой-то стоял цветок в горшке.
Наступил день, когда дети пошли в школу.
Это не было первое сентября. Может быть, это было первое октября, или десятое, или пятнадцатое: в те годы не везде удавалось придерживаться узаконенного расписания. Но так или иначе первый этаж новой школы был отстроен, над входом висел транспарант «Добро пожаловать!», и туда потянулись дети всего поселка. Сотников пришел посмотреть, как они в первый раз входят в новую школу, он был доволен и морщился, чтобы скрыть улыбку.
— Мальчики налево, девочки направо, — говорила молоденькая учительница, стоя в вестибюле.
Среди мальчиков, идущих налево, был Леня Плещеев. Вместе со своими товарищами он переживал оживление и ожидание первого школьного дня. Одет был не в новое, как предполагалось, а в прежние свои одежки с заплатами и старые разбитые ботинки, но радость его не была этим отравлена, — в его возрасте мальчики вообще мало внимания обращают на одежду, а в ту пору, пережив военные лишения, и вовсе не обращали. Смятение в его душе вызывали отец и мать. Он не мог разобраться до конца, что же происходит. Ему было хорошо вдвоем с отцом и вдвоем с матерью, а с обоими вместе — плохо. Обоих было жалко, но отца особенно. Леня стряхивал с себя эту тяжесть, уходя от них. Поэтому в школе, среди сверстников, он был веселый и беззаботный, а дома — серьезный и много старше своих десяти лет.
Делая вид, что спит, слушал он ночью разговор матери с отцом.
— Что же мне делать! Что мне делать! — как в бреду вскидывалась Мария. — Ну за что нам такое с Ленечкой! За что ты ребенка обездолил! Да есть ли сердце у тебя, есть ли у тебя сердце, или все в тебе фашисты убили?!
А отец плакал, и слезы его были для Лени ужас и мучение.
— Маруся, — говорил отец, — это Макухин сделал, гад, я и не знал! Маруся, да разве бы я мог, если бы знал, откуда эта водка!
— Ничему не верю, ничему! — металась Мария. — Ты не отец, ты не человек после этого — и что мне делать, что делать?..
— Ну поверь! В последний раз поверь, слышишь? Маруся, как я к тебе рвался, как ждал — вот приеду…
— А я как ждала?