Аладьев стоял посреди комнаты и не успевал вставить ни одного слова. Их, горячих, проникновенных, как ему казалось, способных дойти до самых глубин человеческого сердца, было много у него в голове. Казалось, что невероятно, чтобы его не поняли, не понял, по крайней мере, этот человек, столько лет близкий, живший вместе с ним, любивший и когда-то веривший в него. А между тем с каждой минутой он чувствовал, что между ними ширится какая-то непереходимая грань и все слова бессильны. Как странно: еще недавно они были так близки, точно соприкасались открытыми сердцами, а теперь казалось, что они совсем чужие, на разных языках говорящие и чуточку даже враждебные друг другу люди. И все это оттого, что Аладьев понял, что убийство есть убийство, во имя чего бы оно ни происходило, и пролитая кровь не может слепить человечество. Только любовь, только безграничное терпение, шаг за шагом веками приближающее людей друг к другу, чтобы сделать их родными братьями по духу, может вывести из истории человечества стихийную борьбу, насилие и власть. Аладьев верил в это всем сердцем своим. Он знал, что в мучительной борьбе духа, в страданиях пройдут века; но что такое века в сравнении с вечностью и ярким солнцем любви, которое взойдет когда-нибудь и высушит всю пролитую кровь в памяти счастливого человечества.
— Ну, и прекрасно… А пока до свиданья… Завтра приду…
Человечек стремительно схватил шапку и протянул цепкую руку.
Аладьев медленно подал свою.
Неожиданно человечек задержал пожатие. Круглые очки как будто призадумались. Но сейчас же он не оставил, а как бы отбросил руку Аладьева и сказал:
— Я, может быть, не приду… Кто-нибудь другой… Пароль — от Ивана Ивановича.
— Хорошо… — не подымая головы, ответил Аладьев.
— Так до свиданья!
Человечек напялил шапку на свою круглую птичью головку и стремительно бросился к двери. Но у двери неожиданно остановился.
— А жаль! — сказал он со странным выражением, и под его блестящими очками стали влажны и грустны маленькие острые глазки. Но он сейчас же справился, кивнул головой и выскочил в коридор. Там он оглянулся на занавески, заглянул в одну и другую дверь, как будто понюхал воздух, сверкнул очками и исчез на лестнице.
Аладьев молча и понурившись сидел у стола.
VII
В сумерки пришли из церкви Максимовна и портниха Оленька. Они принесли с собой тонкий запах ладана, и мечтательное смирение еще теплилось на их лицах, как бы озаренных изнутри тихими светами лампадок, возжженных перед светлыми образами.
Оленька даже не сняла платочка, а только спустила его на плечи и села у стола с мечтательным восторгом, уронив на колени бледные тонкие руки. Максимовна тоже постояла в тихой задумчивости, потом вздохнула, как бы приходя в себя, и стала разворачивать свои тяжелые коричневые платки. Лицо ее стало сразу обычным — озабоченным и сухим. Она посмотрела на Оленьку и как будто про себя проговорила:
— Приготовиться бы надо…
— Что? — испуганно переспросила девушка, подняла на старуху чистые светлые глаза и вдруг порозовела слабым бледным румянцем.
— Приготовиться, милая, говорю… — повысила голос Максимовна. Василий Степанович обещал часов в семь прийти, так ты принарядилась бы, что ли.
— Сегодня! — с беспомощным ужасом вскрикнула Оленька и вдруг стала опять прозрачно-бледной, точно вся жизнь внезапно ушла из тела и осталась только в больших глазах, полных томления и стыда.
— А что? — со страдальческим нетерпением возразила старуха. — Не сегодня, так завтра. Что уж там еще… Все равно уж, от судьбы не уйдешь, а другого такого случая не скоро дождешься. Таких, как ты, в городе сколько угодно. Не Бог весть какое сокровище!
Руки Оленьки задрожали до самых кончиков пальцев, исколотых иголкой. Она умоляюще смотрела на старуху полными слез глазами.
— Максимовна… пусть лучше завтра. Я… у меня голова болит, Максимовна!
Наивный голосок ее прозвучал таким безысходным ужасом и такой трогательной кроткой мольбой, что Шевырев, сидевший за дверью, в темной комнате, повернул голову и внимательно прислушался.
Максимовна помолчала.
— Ах ты, моя горькая! — сказала она и всхлипнула. — Что ж ты станешь делать… Сама знаю…
— …на что ты идешь! — хотела она прибавить, но сорвалась и только повторила:
— Ничего не поделаешь.
— Максимовна, — дрожащим голосом и молитвенно складывая руки проговорила Оленька, — я лучше… работать буду…
— Много ты наработаешь, — с горькой досадой возразила Максимовна, куда ты годишься! И побойчее тебя на улицу идут, а ты… и глухая, и глупая… Пропадешь ни за грош. Послушайся лучше меня, хуже не будет. Вот умру я или ослепну совсем… что с тобой тогда будет?
— Я, Максимовна, тогда в монастырь пойду… Мне бы хотелось монашкой быть. В монастыре хорошо… тихо…
И вдруг совершенно неожиданно Оленька широко раскрыла мечтательные глаза и проговорила, задумчиво и восторженно глядя куда-то сквозь стены:
— Мне бы хотелось быть большой белой птицей и полететь далеко-далеко!.. Чтобы внизу были цветы, луга, а вверху небо… Как во сне бывает!
Максимовна вздохнула.