— За Василия Степановича… что лавка в нашем доме… — едва слышно ответила Оленька.
— За этого?! — с удивлением переспросил Аладьев, и гримаса жалости и отвращения скользнула у него по лицу. Но он сейчас же спохватился и напряженно-ласково сказал:
— Ну, что ж… и то хорошо… Желаю вам счастья…
Оленька молчала. Она тихо перебирала пальцами и смотрела в пол. Краска уже сбежала с ее щек, и лицо опять было бледно, как у белой монашки. Девушка о чем-то думала, а Аладьев скорбно смотрел на нее и представлял себе вместе лавочника, похожего на какое-то животное, и эту тоненькую, хрупкую женскую фигурку. Тяжелое чувство — не то жалость, не то гадливость, не то ревность шевелилось у него в душе. Вдруг Оленька колыхнулась. Она, видимо, что-то хотела сказать и не смогла. Губы тряслись, грудь дышала со страшным трудом, и смертельная бледность все больше и больше разливалась по склоненному лицу. И странное волнение охватило Аладьева. Он вдруг почувствовал приближение момента, еще непонятного ему, но страхом, радостью, гордостью и стыдом всколыхнувшего всю душу.
— Что вы хотите сказать? — спросил он дрогнувшим голосом.
Оленька молчала и вся двигалась, как будто порываясь куда-то и не смея. На мгновение она подняла лицо, и Аладьев увидал большие, что-то спрашивающие, молящие и скорбные глаза. С минуту они молча смотрели в глаза друг другу, и было во взгляде девушки что-то положительно страшное.
Но Аладьев молчал, растерянный, не доверяющий себе и боязливый.
Губы Оленьки еще сильнее вздрогнули. Как будто она хотела в тоске заломить свои тонкие гибкие руки, но вместо того вдруг встала.
— Куда же вы? Посидите, — растерянно сказал Аладьев, невольно вставая тоже.
Оленька стояла перед ним и по-прежнему молчала, тихонько и почти незаметно ломая пальцы опущенных рук.
— Посидите… — повторил Аладьев, чувствуя, что говорит не то, и окончательно теряясь.
— Нет… Я пойду… — еле слышно ответила Оленька. — Прощайте…
Аладьев беспомощно развел руками.
— Странная вы сегодня какая! — сказал он в волнении.
Оленька подождала еще. Тихо шевельнулась. Какая-то страшная борьба мучительно трепала и гнула все ее тоненькое, слабое женское тело. Еще раз подняла на Аладьева огромные, совсем помертвелые глаза и, вдруг повернувшись, пошла к двери.
— А книги… Не возьмете? — машинально спросил Аладьев.
Оленька остановилась.
— Не надо… больше, — проговорила она едва ворочающимися губами и отворила дверь.
Но в дверях еще раз остановилась и долго думала, опустив голову. Она, должно быть, плакала. По крайней мере, Аладьев видел, что плечи ее вздрагивают. Но он ничего не придумал и не сказал.
Оленька ушла.
И Аладьев понял, что она ушла навсегда, а могла остаться совсем. В страшном волнении и совершенно непонятной тоске он стоял посреди комнаты. Он видел, что девушка приходила к нему со смертельной тоской, за спасением; и уже смутно начал понимать, в чем дело, какого слова ждала она от него.
В дверь резко постучались.
— Войдите! — радостно крикнул Аладьев, думая, что Оленька вернулась.
Дверь отворилась, и вошел Шевырев. Аладьев даже не сразу узнал его.
— Можно поговорить с вами? — холодно и как бы официально спросил Шевырев.
— А, это вы!.. Пожалуйста! — радушно ответил Аладьев. — Садитесь.
— Я на минуту… Несколько слов… — сказал Шевырев, садясь у стола на то место, где только что сидела Оленька.
— Хотите папиросу?
— Я не курю. Скажите, вы дали денег Максимовне за учителя? — спросил Шевырев быстро, как будто спрашивая о каком-то важном, общем и притом спешном деле.
Аладьев смутился и покраснел.
— Да… То есть пока… пусть как-нибудь обернутся…
Шевырев помолчал, глядя испытующими, но холодными глазами.
— Думаете ли вы помочь всем бедным и голодным… один? — спросил он.
— Нет, — удивленно ответил Аладьев, — я об этом не думал… А дал просто потому, что так случилось….
— Да, это так… А кто даст тем, около которых не случится никого, вроде вас?.. А таких много! — сказал Шевырев с непонятной злостью.
— Ну, об этом не надо думать, — пожал плечами Аладьев, — надо помогать тем, кому можешь, и того довольно… И то слава Богу!
— Хорошо. А знаете вы, зачем к вам приходила эта девушка? — строго, как бы исповедуя и почти не слыша ответов, продолжал Шевырев, прямо глядя на Аладьева прозрачными холодными глазами.
Аладьев опять покраснел. Это начинало раздражать его. Странный тон и странные вопросы!
— Не знаю, — нерешительно ответил он.
— Она приходила к вам потому, что любит вас… Потому, что у нее чистая, редкая, прозрачная душа, которую вы же пробудили… Теперь, когда она гибнет, она пришла к вам искать той правды, которую вы ее научили любить… Что вы ей могли сказать?.. Ничего… Вы, мечтатель, идеалист, понимаете ли вы, какую нечеловеческую муку вы уготовали ей?.. Не боитесь ли вы, что на перине супружеских наслаждений, под грудой жестокого, отвратительного, сладострастного мяса без души, она проклянет всех вас, навеявших ей золотые мечты о красоте человеческой жизни? Ведь это — страшно!