Шевырев остановился и оглянулся. Назади, сквозь темную арку ворот, как на картине, видны были бежавшие за ним через первый двор.
Впереди бежал тот самый толстый городовой в черной путающейся шинели, и Шевыреву показалось, что он на бегу целится в него из револьвера. Но это было мгновенно, как виденье, а в следующую минуту он увидел сбоку новую арку ворот в боковой двор и, уже запыхавшись, давясь слюной, с мучительной болью в груди, бросился туда.
Кто-то, совсем чужой, неизвестный и как будто равнодушно шедший навстречу, остановился, посмотрел туда, назад, через голову Шевырева, и вдруг, исказив лицо бессмысленной, хищной гримасой, расставил руки и загородил дорогу.
— Э… Стойте, стойте-ка! — крикнул он даже как будто весело.
— Пусти! — хрипло ответил Шевырев. — Какое вам дело!
— Э, нет… Постойте! Караул! — заорал человек и схватил Шевырева.
— Держи! — одобрительно кричали сзади.
На мгновение Шевырев увидел сбоку незнакомое лицо с черными усиками и бессмысленно свирепыми глазами и коротко, с невероятной силой бешенства и отчаяния ударил в это лицо кулаком, локтем и всей рукой.
— Ат… — мокро крикнул человек и, как куль, покатался куда-то в сторону.
— А-ах! Держи! — повисло в воздухе, и тонкая трель полицейского свистка вонзилась в уши.
Но Шевырев повернул за угол и вдруг увидел в темной стене запершего его высокого дома светлое отверстие ворот на улицу и черные силуэты людей и лошадей, мелькающие за ними.
XIV
Холодно и жутко было вокруг, как на огромном кладбище. Пахло сырой глиной и битым кирпичом и еще какой-то странный запах, как бы вековой пыли, стоял в углу, где забился Шевырев.
Уже несколько часов сидел он здесь, за кучей мусора, в уголке огромного перестраивавшегося дома. Там, где бурые пятна глины и обрушенные стены, зиявшие, как раны, не поглотили еще следов прежнего величия, виднелись еще клочья богатых древних обоев и остатки позолоты и лепных украшений. Когда-то здесь жили странные напудренные люди прошлого, богатые и сильные, как боги. Может быть, в этой самой комнате спала ленивая и изящная маркиза, вся в кружева* Я батисте, — чудо красоты, изнеженности и роскоши, расцветшее на колоссальном устое векового порядка, который казался вечным и непоколебимым и давил черную землю, пропитанную кровью и удобренную трупами. А теперь все было разрушено жадными грубыми руками новых хозяев жизни, и в голубом уголке, на фоне каких-то бледно-золотых лилий, страшно чернела взлохмаченная дикая фигурка с револьвером в руке.
Шевырев попал сюда, обманув преследователей, пробравшись через дровяной двор и перескочив забор. Сначала подумал, что это ненадежное убежище, что прежде всего станут обыскивать нежилой дом, но бежать дальше не было сил, и он остался.
Долгое время он только хрипло дышал и судорожно сжимал револьвер в ослабевшей руке, готовый убить первого, кто покажется в провале разрушенных дверей. Ему чудились крики и топот многих ног, тяжело бегущих по остаткам мраморной лестницы. Грудь подымалась со свистом, скачками, и дикие глаза горели, как у затравленного насмерть волка. Но минуты, а потом и часы прошли, а все было пусто и тихо, только иногда доносились слабые гудящие звуки улицы.
Шевырев уже не мог связно думать и плохо понимал, что происходит вокруг. Он только инстинктивно ждал темноты и поминутно закрывал глаза, бессильный бороться со страшной слабостью, которая охватывала все тело и трясла его мучительной противной дрожью. А перед закрытыми глазами мелькали улицы, какие-то лица, протянутые к нему руки. В ушах все еще стояли крики и свистки; Два раза по нему стреляли, но это слабо отпечаталось в его памяти и, может быть, даже только показалось. Зато настойчиво и страшно было одно впечатление: все, кто попадался ему навстречу во время страшного предсмертного бега, были враги!.. Никто не пытался скрыть его, задержать преследователей или хотя бы уступить дорогу. Если чье-нибудь лицо не искажалось бессмысленной жадной злобой, если кто не становился на его скорбном пути и не протягивал руки, чтобы схватить, то это были или равнодушные, или любопытные, просто глядевшие на травлю человека.
И воспоминание о них было ярче и больше жгло душу Шевырева, чем лица его преследователей, которые даже и вовсе не рисовались ему. Это было нечто безличное и слепое, гнавшееся за ним, как стая дрессированных гончих.
И Шевырев думал не о том, как близка смерть и как мало надежды на спасение, а думал о том, что ему не удастся выполнить свой грандиозный план, который с такой мучительной ненавистью и мучительной любовью лелеял он столько лет. Он вспоминал того красивого офицера, который выхватил шашку и едва не ударил его, вспоминал солидного пожилого человека, протянувшего палку… чтобы остановить его, вспоминал еще, и весь дрожал от ненависти и презрения. Ему уже не было исхода. Он сознавал, что все кончено и что все эти люди могут спокойно жить, ожидая, пока появится в газетах известие о его мучительной и одинокой смерти. И когда Шевырев во всей очевидности понял свое бессилие, он едва не задохнулся в волне невероятной злобы и отчаяния.