Читаем Рабочий Шевырев полностью

— Нет — только правда. Есть люди, которые съедают столько, сколько другие вчетвером; они будут голодны, если съедят порцию только трех человек… Те, которые живут на экваторе, страдают, когда температура ниже десяти градусов тепла, а те, что живут на Камчатке, рады, когда температура подымается выше двадцати градусов холода… То же самое во всех областях человеческих чувств, отношений и потребностей… Это не потому, что жизнь так плоха, а потому, что человеку свойственно чувство страдания… Каковы бы ни были условия его жизни, в них всегда окажется повод для страдания… Если бы житель каменного века мог перенестись в нашу жизнь мечтой, он подумал бы, что видит рай на земле… А мы вот дожили до его мечты и так же, если не больше, несчастны, как и он… Я не верю в золотой век.

— Ну, знаете… — с невольным холодком в душе сказал Аладьев, — это какая-то дьявольская религия безверия!.. Извините меня, но я не верю, чтобы вы говорили искренне…

— Напрасно, — холодно улыбнулся Шевырев.

— Но ведь это ужасно!

— Я и не говорю, что хорошо.

Аладьев остановился посреди комнаты и молча смотрел на своего гостя.

— Ну, хорошо… — начал он опять. — Если это так, то в чем же виноваты люди?.. Это закон природы, и больше ничего… Кого же винить и за что ненавидеть несчастных людей?

Шевырев поднял голову.

— Я ненавижу людей только за обман. Если бы те, кому выгодно было обеспечить себе сытую жизнь, не обманывали нас несбыточными надеждами и бессмысленными идеалами, может быть, давно уже люди прекратили свою жизнь и не было бы всех страданий прошедшего, настоящего и будущего…

— Но тогда бы и род человеческий прекратился?

— Да.

— Во имя чего?

— Во имя прекращения бесполезных страданий.

Аладьев замолчал и с искренним сожалением смотрел на своего собеседника. Теперь он понял, отчего такая ясность и холодность глаз и такое страшное спокойствие: у этого человека в душе была вечная тьма и пустыня. Ни радостей, ни сожаления, ни веры, ни неверия, ни надежд — ничего! Оставалось, быть может, одно острое отвращение и жажда мести, но и мести безличной.

Шевырев быстро зашевелил пальцами, подумал и вдруг встал.

— До свиданья, — сказал он. — Я немного устал с дороги… и я редко говорю так много…

Аладьев задумчиво пожал ему руку. А когда Шевырев уже отворял дверь, быстро спросил:

— А скажите… вы действительно рабочий?

Шевырев улыбнулся.

— Что ж тут удивительного? Да.

И вышел, плотно закрыв за собой дверь.

Аладьев долго ходил взад и вперед по комнате, с ожесточением куря папиросы и мысленно продолжая спор. Теперь, когда противник его молчал и только слушал, возражения казались неопровержимыми, и Аладьев мало-помалу замечтался. Грядущая жизнь в виде смутного, но светлого видения стала вырисовываться перед его глазами. И как-то странно русский мужик, огромный непонятный народ, которому столько великих людей, полных простой и крепкой веры в правду, дали имя народа-Богоносца, опять овладел его мыслью. Ему представилось необозримое марево полей, лесов и деревень, серых, убогих и печальных, на просторе которых в тишине и тайне вечного труда великий народ-страстотерпец терпеливо растит свою кроткую правду, — правду будущей справедливой жизни человеческой. Это было смутно и громадно и подымало, и терзало душу Аладьева. Ему хотелось написать что-то колоссальное: одним взмахом, грудами образов, полных силы и правды и спаянных одною великой мыслью, выразить то, что так мучило и радовало его. Голова загорелась, на глазах выступали слезы, и казалось, что это так возможно, так близко и достижимо. Но трепетное сознание своего бессилия обескрыливало душу.

«Где мне!»

Аладьев тяжело вздохнул и подумал с облегчающим сердце смирением:

«Ну, что ж… Не я, так другой! А я буду делать свое дело».

Он еще постоял посреди комнаты, бессознательно глядя затуманившимися глазами на портрет Толстого, зорко и пронзительно смотревший со стены.

Потом, допив восьмой стакан уже совсем жидкого чая и вспотев, Аладьев забрал свои папиросы, лампу, потянулся всей спиной и сел за письменный стол, покрытый газетной бумагой.

Он сидел долго, почти до утра, и все писал. Лампа давала мало света, и вся комната была в тени. Только ярко освещались большая длинноносая голова и крепкие мужицкие руки, усердно и старательно водившие пером.

С усердием и трудом писал он о том, как умирают казнимые за правду крестьяне: просто, без слов, не делая из этого подвига, не ожидая восторгов и гимнов, сосредоточенно и спокойно, как будто зная что-то, чего другие не знают.

Дым густыми клубами медленно всползал мимо лампы и пропадал в сумраке. Было слышно только, как перо скрипело по бумаге да изредка трещал стул, когда Аладьев нервно двигался в каких-то ему одному известных потугах напряженной мысли.

Перейти на страницу:

Похожие книги