2. Я мог бы шагать по намеченной линии и искоса поглядывать на крыльцо городничего, к которому вереницей подходили просители.
3. Я бы мог стушеваться, уничтожиться, стать незаметным или, напротив, ходить напоказ, чтобы все видели, как я несу свою службу, как я готов в каждую минуту «ташшить и не пушшать» тех, кто попадется мне в руки.
4. Я бы мог исподтишка покурить трубочку за углом тюремного забора.
5. Я бы мог заинтересоваться каким-нибудь жучком, ползущим по стене тюремного забора; я бы мог поиграть с ним, подсунуть ему под лапки сучок или травку, заставить его переползти на них, поднять повыше и ждать, чтоб насекомое расправило крылья и улетело.
6. Но вернее всего, я бы просто прислонился к забору, недвижно стоял, пригревшись на солнце, и думал о своих делах, наподобие того, как солдат думает о своей деревне, доме, пахоте, урожае, семье.
При непосредственном, искреннем выполнении всех этих действий природа и ее подсознание сами, естественным путем, втянулись бы в работу. Они оправдали бы и освободили лишнее напряжение, мешающее подлинному, продуктивному и целесообразному действию.
Но приходилось сдерживать себя и помнить наставление Ивана Платоновича не привлекать на себя внимания зрителей чрезмерной активностью в ущерб главным исполнителям пьесы.
Вот почему пришлось избрать пассивную задачу: стоять, пригревшись на солнышке, и думать о своих делах. Тем более, что мне самому необходимо было сообразить, что делать дальше. Вот я и прислонился к забору, пригрелся в лучах электрического солнца и думал.
Оказалось, что у меня внутри не заготовлено никакого душевного материала для роли.
Как могла случиться такая оплошность?!
Как Иван Платонович мог выпустить меня на сцену внутренне пустым? Непостижимо!
Будь Аркадий Николаевич в Москве, он ни за что не допустил бы такой халтуры.
Не теряя времени, тут же, на сцене, я стал создавать прошлое, настоящее и будущее моего милого солдатика.
– Откуда он пришел сюда, на дежурство? – спрашивал я себя.
– Из казарм.
– А где находятся эти казармы? По каким улицам надо идти к ним?
Этот вопрос был решен применительно к знакомым мне улицам окраин Москвы.
Создав в своем представлении дорогу в казармы, я стал думать о жизни в этих солдатских помещениях. Потом представил себе деревню, избу, семью изображаемого мною солдатика. Жаркий луч электрического рефлектора приятно пригревал и слепил меня, точно солнце. Я даже принужден был надвинуть на свои глаза кепку.
Мне было хорошо, покойно, уютно, и я забыл о существовании закулисного мира, публичного выступления и всех его условностей. Каково?! Я могу мечтать на глазах тысячной толпы! До сих пор нельзя было даже помышлять об этом!
Все свободное время отдаю думам о роли солдата и сочиняю предлагаемые обстоятельства его жизни.
Паша мне помогает, а я ему, так как и он занят тем же для своей безмолвной роли просителя в сцене с городничим того же акта.
Окунувшись в жизнь провинциального полицейского, я мысленно исполняю его служебные обязанности: хожу за городничим в Гостиный двор и на рынок, таскаю конфискуемые им у купцов товары; сам не брезгаю, где можно, взяткой, могу и стибрить то, что плохо лежит.
Теперь у меня другие, более активные хотения, которые я определил словами «ташшить и не пушшать».
Но я боюсь без спроса изменять прежние, установленные действия. Надо вводить новое осторожно, незаметно, без излишней активности, которая могла бы привлечь внимание и отвести его от исполнителей пьесы.
Но главная причина моего сомнения не в этом, а в том, что моя роль солдата раздвоилась на два совершенно противоположных друг другу образа: милого крестьянина, семьянина, мечтающего о деревне, и полицейского, цель жизни которого «ташшить и не пушшать».
Кого из них избрать?
А что, если оставить обоих: у тюрьмы – милого крестьянина, у крыльца городничего – полицейского. При такой комбинации я убью двух зайцев; с одной стороны, создам две роли, а с другой – поиграю на двух планах, на втором, более легком, приучу себя к правильному самочувствию, а на первом, более трудном плане, буду работать над устранением препятствий при публичном выступлении.
Пока я соображал таким образом, прислонившись к забору тюрьмы, вдруг ворвалась на сцену пьяная орава во главе с Хлыновым. Начались его смешные выверты, ломания и пьяная бравада перед городничим.
Актеры захватили меня своей игрой, я разинул рот, впился в них глазами, хохотал от всей души, во весь голос, забыв, что нахожусь на сцене. Чувствовал себя великолепно и не думал ни о каких мышцах. Они сами о себе подумали.
После, когда шумная сцена прошла и началось тихое, лирическое объяснение влюбленных, я долго стоял спиной к зрительному залу и искренне любовался широкой далью и перспективой, изображенной на заднем холсте. При этом мне вспомнились любимые изречения Аркадия Николаевича: «Сосредоточиваясь на том, что по нашу сторону рампы, отвлекаешься от того, что там, по другую ее сторону». Или в другой редакции: «Увлекаясь тем, что на сцене, отвлекаешься от того, что вне ее».