Отца стригла мама. Нас с Дженис – тоже. Когда подходила моя очередь, она накидывала на меня, как пончо, старую нейлоновую простыню и аккуратно затыкала ее за воротник рубашки. Смачивала мне волосы расческой и стригла своими лучшими ножницами. Я должен был сидеть смирно, не хихикать и не ерзать. Я сидел на табурете и смотрел прямо перед собой, на кухонный стол. Слезать, пока она не подметет, не разрешалось: а то растащишь волосы по всему дому. Пальцы у мамы были гладкие и прохладные. Они порхали вокруг моей шеи, как бабочки.
После смерти отца я больше не давал маме себя стричь. Я заставлял ее водить меня в парикмахерскую. Или стригся сам, перед зеркалом в ванной. Для этого я брал ножницы и специальную расческу с острым лезвием между зубьями. Клочья волос засоряли водосток в раковине. Бывало, волосы отрастали до плеч, и тогда учитель отсылал меня домой с запиской, в которой маме напоминалось о том, что, согласно школьным правилам, мальчикам не разрешается носить волосы ниже воротничка. Первый раз, когда я завязал хвост, меня отправили к директору. Тот сказал: «Да ты же вылитая девчонка. Еще бы юбку надел». Мне тогда было четырнадцать. Я сказал директору, что мамин новый хахаль любит держать меня за хвост, когда трахает в жопу.
Дальше – расследование по всей форме. Антисоциальные работники, полиция, прочие инстанции. Разумеется, все – полнейшая чушь,
Грегори, вот уже два с половиной года, как папа умер.
И что?
То, что я хочу начать новую жизнь. Это нужно нам обоим.
Кому, тебе и Майку?
Мне и
Хочешь трахаться с мужиками – пожалуйста. Я не возражаю.
Грегори. Грег.
Я продолжал жевать. Она потянулась, хотела дотронуться до меня, но я отдернул голову. И смотрел на рекламу на задней стороне пачки с хлопьями до тех пор, пока она не отвела взгляд.
У нее были и другие хахали, я знаю, но она больше не приводила их домой. А потом она перестала ходить куда-либо, кроме работы, магазинов и клиенток. Возвращалась бледная, от нее несло бакалеей, жидкостью для перманента, табаком. Под глазами темнели круги: серые тени, растворяющиеся в запудренных румянах. Она была вечно усталой, похудела: кожа да кости. Вечерами засыпала перед телевизором. Раскрытый журнал медленно сползал с колен на пол, она, вздрогнув, просыпалась и, глупо моргая, смотрела на меня с другого конца комнаты, словно не понимая, кто я такой.
Через неделю после сожжения я нашел ту нейлоновую простыню – пончо – на чердаке, в коробке со старым постельным бельем, и после внимательного осмотра обнаружил на яркой оранжевой ткани черные волосинки. Щетинки. Но определить, чьи они, мои, папины или Дженис, было нельзя.
Спокойным прогулочным шагом я дошел до жилища семейства Тэйа. Это заняло тридцать три минуты восемнадцать секунд. Май, утро, суббота. Свинцовые тучи, наливающиеся дождем. Я принес с собой блокнот, карандаш и фотоаппарат: надеялся, что смогу снять мистера Тэйа для настенной таблицы. Для
К его дому я больше мили шел в горку мимо всяческих азиатских лавчонок: бакалей, «халалов», магазинов тканей, ресторанов с тандуром. На улице было очень оживленно. Чуть впереди я увидел маленького мальчика, который схватил с овощного лотка шишковатый кусок имбирного корня и потащил его в рот. Мать, изящная женщина в розовато-золотом сари, шлепнула малыша по ручке, чтобы тот выбросил корень. И принялась его ругать: слова были мне непонятны, но тон говорил сам за себя. Скоро женщина поняла, что я за ними наблюдаю, мимолетно улыбнулась мне и плотнее запахнула на голове сари. Малыш заплакал. На этот раз мать заговорила с ним по-английски.
Плохой мальчик. Прекрати немедленно, слышишь?