Толстой выбирает сначала первое — «игнорировать», но игнорировать всю вообще «внешнюю» литературу, т. е. бросить литературную деятельность и, отступив на старые позиции хозяйственной деятельности, писать «без цели печатать». Свою литературную позицию Толстой выразил в речи, сказанной им 4 февраля 1859 г. в заседании Общества любителей российской словесности, членом которого он был выбран. Толстой назвал себя «односторонним любителем изящной словесности», а по поводу злободневного вопроса об обличительной литературе сказал, повторяя мысль Боткина: «Увлечение это было благородно, необходимо и даже временно справедливо. Для того чтобы иметь силы сделать те огромные шаги вперед, которые сделало наше общество в последнее время, оно должно было быть односторонним... Но как ни благородно и ни благотворно было это одностороннее увлечение, оно не может продолжаться, как и всякое увлечение. Литература народа есть полное, всестороннее сознание его, в котором одинаково должны отражаться как народная любовь к добру и правде, так и народное созерцание красоты в известную эпоху развития... Как ни велико значение политической литературы, отражающей в себе временные интересы общества, как ни необходима она для народного развития, есть другая литература, отражающая в себе вечные, общечеловеческие интересы, самые дорогие, задушевные создания народа, литература, доступная человеку всякого народа и всякого времени, и литература, без которой не развивался ни один народ, имеющий силу и сочность»[394].
Чтобы понять это выступление Толстого, надо принять во внимание не только переписку Толстого с Боткиным 1857-1858 гг. и историю работы над «Альбертом», но и то, что основной партией Общества любителей российской словесности были тогда славянофилы, настроенные общественно и, конечно, не сочувствовавшие тенденциям Толстого, нарочно резко, почти полемично подчеркнутым в этой речи. Ответная речь А. С. Хомякова, тогдашнего председателя Общества, была ответом славянофилов, старавшихся, по-видимому, привлечь Толстого к себе. В ответ на толстовское противопоставление «временного» и «вечного» Хомяков утверждает, что «случайное и временное в историческом ходе народной жизни получает значение всеобщего, всечеловеческого», что «в словесности вечное и художественное постоянно принимает в себя временное и преходящее»; в пример он приводит Толстому — его самого: «Вы идете верно и неуклонно по сознанному и определенному пути; но неужели вы вполне чужды тому направлению, которое назвали обличительною словесностью? Неужели хоть бы в картине чахоточного ямщика, умирающего на печке в толпе товарищей, по-видимому, равнодушных к его страданиям, вы не обличили какой-нибудь общественной болезни, какого-нибудь порока? Описывая эту смерть, неужели вы не страдали от этой мозолистой бесчувственности добрых, но непробужденныхдуш человеческих? Да, — и вы были и вы будете невольно обличителем». Хомяков недаром взял для примера «Три смерти». Эта вещь, на фоне тогдашней «простонародной» и обличительной литературы, выглядела одновременно и как примыкающая к ней и как ей противопоставляемая. Житейские отношения, составляющие обычный предмет обличительных повестей, отброшены — барыня и мужик взяты в категориях не социальных, а моральных, что и типично для Толстого. Вместо журнального очерка, упирающегося в вопрос об изменении политических и социальных условий, Толстой пишет притчу: берет евангельский жанр[395] и влагает в него «языческий» смысл. Эта вещь первоначально и должна была, по-видимому, называться «Дерево». Чичерин и Корш, которым Толстой читал ее в рукописи, нашли, что она должна быть «погрубее», т. е. ближе к «действительности», к реальным вопросам; Толстой, записав в дневник это их пожелание, решает — «Вздор».
Хомяков понял связь этой вещи Толстого с «обличительной» литературой, но не понял, что связь эта — полемическая. Полемичен не только ее смысл, но и самый жанр, как всегда у Толстого. Характерно, что о дереве Хомяков не упоминает, а говорит только о смерти ямщика, в которой видит изображение «мозолистой бесчувственности добрых, но непробужденных душ человеческих». Между тем для Толстого самое важное — смерть дерева, потому что оно умирает не только «спокойно», как мужик, но еще при этом — «честно и красиво», «не лжет, не ломается, не боится, не жалеет». Жанрам современным противопоставлен жанр архаический — не тенденциозный, а нравоучительный, басенный; «временным интересам» противопоставлены «вечные, общечеловеческие интересы». Как в «Двух гусарах» Толстому было важно, для переключения злободневности в высокий «общечеловеческий» план, написать эти слова — «много людей умерло, много родилось, много выросло и состарилось, еще более родилось и умерло мыслей», так в «Трех смертях» переключение это сделано самым жанром и раскрыто в письме к А. А. Толстой: «Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил ее, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон».