Близкие объясняют пересмотр дела заступничеством Бухарина — Надежда Яковлевна бомбардировала телеграммами из Чердыни и его. Помогли, вероятно, и хлопоты друзей. В письме Сталину Бухарин написал: «Поэты всегда правы, история за них» — и добавил: «И Пастернак тоже волнуется». Сталин понял, что дело Мандельштама уже приняло широкую огласку, и любой исход будет связываться с его, Сталина, именем. «Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие», — начертал он на бухаринском письме.
Тогда-то и прозвенел его знаменитый телефонный звонок к Борису Пастернаку. Известно о нем стало со слов самого поэта, который не считал нужным это скрывать и возвращался к разговору со Сталиным на протяжении всей своей жизни. Однако, распространяясь в литературной среде, событие это искажалось, рождало множество разноречивых версий и сплетен. Одна из интерпретаций, весьма характерная для братьев писателей, зафиксирована в следственном деле. Драматург Иосиф Прут в своем отзыве о Мандельштаме при его реабилитации пишет со слов поэта Кирсанова:
Сценка получилась вполне просталинская и противопастернаковская. Увы — «испорченный телефон», и сработал он не в пользу писателей.
На самом деле было иначе. Чтобы внести ясность, приведем этот важный телефонный разговор в том виде, в каком передал его Надежде Яковлевне сам Пастернак вскоре после события.
(Затем Пастернак прибавил что-то по поводу слова «друг», желая уточнить характер отношений с Мандельштамом, которые в понятие дружбы, разумеется, не укладывались).
Пастернак ответил, что хотел бы встретиться и поговорить.
На этом Сталин бросил трубку.
Позвонив Пастернаку, он еще прикидывает, как поступить, проверяет реакцию писателей, оценку Мандельштама как поэта — знает, что Пастернак не солжет. И конечно, меньше всего его волнует судьба самого Мандельштама или интересы поэзии. Благоприятный исход дела ему просто-напросто выгоден. На носу первый съезд советских писателей. Лучше было поиграть в кошки-мышки с поэтом, а в его лице — со всей интеллигенцией: с одной стороны, показать себя ее другом, с другой — припугнуть.
— А стишки, верно, произвели впечатление, если он так раструбил про пересмотр, — прокомментировал Мандельштам сталинский разговор с Пастернаком.
Но это была только отсрочка. Сталин никогда ничего не прощал, тем более такого — прямого выпада против себя. Мертвый Мандельштам был бы опаснее — стихи казненного звучат сильнее. Сломать никогда не поздно — попробуем согнуть — заставим поклониться! И сам Мандельштам, в отличие от многих, не питал тут никаких иллюзий. Он был уверен, что расправа только отложена до более удобного момента.
Все последующие годы ссылки в Воронеже, Савелове, Калинине для Мандельштама — сплошная цепь судорожных попыток уцелеть, примириться с действительностью, найти себе нишу в советской жизни. Нет, поэт вовсе не был небожителем. Он боится выпасть из истории, изо всех сил рвется к своим современникам, ищет сближения с писательскими организациями. И всякий раз терпит крах, и все больше убеждается в своем отщепенстве, ненужности, невозможности дышать — в этом стерилизованном, жестко регламентированном времени-пространстве. Островок его жизни тает, связи с людьми рвутся одна за другой. Общество отторгает его как инородное тело. И остается одно — бездомное скитание, нищета, унижение и пронизывающий полицейский контроль. Отчаяние нарастает — и приближает развязку.