Тут следователь достает и начинает цитировать показания писателя Бориса Пильняка и заведующего отделом культуры и пропаганды ЦК ВКП(б) Стецкого[3]
(оба уже расстреляны). В них Бабель упоминается как троцкист — но вскользь, неконкретно. Фактов — никаких.— Приступайте к показаниям, не дожидаясь дальнейшего изобличения!
Как шел допрос на самом деле, мы можем только предполагать. Перед нами уже результат его — сфабрикованный следствием протокол, где настоящий Бабель дает знать о себе лишь подписью в конце каждой страницы. Поражает фарсовое начало допроса, когда сам подследственный должен обосновать причину своего ареста, доказать свою вину. Но в этом и заключается оригинальность советского правосудия!
Какую вину он знает за собой? Единственное преступление, которое он готов признать, — творческое бесплодие, хотя на самом деле это неправда: он мало печатался, но много писал, что видно по количеству изъятых у него рукописей. Противником советской власти он не был, но и служил не ей, а своему дару, призванию, был прежде всего художником. Для правящего режима это уже измена, преступление.
Какими способами и приемами добивались своего в Сухановке, известно: и угрозы, и избиения, и более изощренные пытки, включая и душевные, например, обещание расправиться с семьей, — не то, так другое, но действовало почти безотказно. О жестокости чекистов Бабель знал не понаслышке — сам какое-то время служил переводчиком в Петроградской ЧК, нагляделся на допросы и смертные казни, собрал огромный материал о зверствах революции. Разве не он сам говорил, что «Интернационал» кушают с порохом и приправляют лучшей кровью? Теперь и его кровь понадобилась…
Как бы ни были толсты и непроницаемы тюремные стены, как ни старались скрыть то, что творилось в следовательских кабинетах, крики оттуда донеслись до нас. Сохранилось в досье арестованного Всеволода Мейерхольда[4]
его письмо к председателю Совета Народных Комиссаров Молотову — потрясающий документ о механике добывания «правдивых показаний».