Москва в грязи, все больше в огнях — и в ней странным образом уживаются два явления: налаживание жизни и полная ее гангрена. В центре Москвы, начиная с Лубянки, «Водоканал» сверлил почву для испытания метрополитена. Это жизнь. Но метрополитен не будет построен, потому что для него нет никаких денег. Это гангрена.
Разрабатывают план уличного движения. Это жизнь. Но уличного движения нет, потому что не хватает трамваев, смехотворно — 8 автобусов на всю Москву.
Квартиры, семьи, ученые, работа, комфорт и польза — все это в гангрене. Ничто не двигается с места. Все съела советская канцелярская, адова пасть. Каждый шаг, каждое движение советского гражданина — это пытка, отнимающая часы, дни, а иногда месяцы.
Магазины открыты. Это жизнь. Но они прогорают, и это гангрена.
Во всем так.
Литература ужасна.
(В ночь с 20 на 21 декабря 1924).
Это реалии Москвы 20-х. Вечные временные трудности, дурная бесконечность. Через несколько дней — запись:
«Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, лишь только я вернулся, всюду потухло электричество».
Итак, персонаж булгаковского дневника — советский гражданин — уже дома, в последнем убежище. Но дом этот — коммунальная квартира, родное, социалистическое общежитие.
— Чем все это кончится? — спросил меня сегодня один приятель. Вопросы эти задаются машинально и тупо, и безнадежно, и безразлично, и как угодно. В его квартире как раз в этот момент, в комнате через коридор, пьянствуют коммунисты. В коридоре пахнет какой-то острой гадостью, и один из партийцев, по сообщению моего приятеля, спит пьяный, как свинья. Его пригласили, и он не мог отказаться. С вежливой и заискивающей улыбкой ходит к ним в комнату. Они его постоянно вызывают. Он от них ходит ко мне и шепотом их ругает. Да, чем-нибудь все это да кончится. Верую
(5 января 1925).
Под эту повальную пьянку засыпает современник Булгакова. Усни, если сможешь. А утром — снова на службу. Таков круговорот жизни.
И это то, что у нас называется счастьем. Считай, что тебе повезло. Потому что есть еще одна область жизни, которая, дай бог, тебя не коснется, обойдет стороной. Она так же реальна, как водопровод и коммунальная кухня. Обыкновенный стук в дверь — и рухнет все твое зыбкое коммунальное благополучие.
15 апреля 1924-го Булгаков записывает:
«В Москве многочисленные аресты лиц с „хорошими фамилиями“. Вновь высылки…»
21 июля того же года:
«Приехали из Самары И<льф> и Ю<рий> О<леша>. В Самаре два трамвая. На одном надпись „Площадь Революции — тюрьма“, на другом — „Площадь Советская — тюрьма“. Что-то в этом роде. Словом, все дороги ведут в Рим!»
И даже булгаковское «Верую», которое он, как заклинание, произносит в своем дневнике, теперь под запретом. Куда ему деться в этой невиданной стране, в которой отменены вечные человеческие ценности?
23 декабря 1924-го он записывает потрясший его случай:
«В<асилевский>
[62] же рассказал, что Демьян Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал:— Моя мать была блядь…»