Откуда взялась эта умопомрачительная история, вполне в духе булгаковских рассказов, не известная ни одному его биографу и явно пародирующая его истинную ситуацию? Похоже, без участия самого Михаила Афанасьевича тут не обошлось. Слегка пофантазировал, пошутил где-нибудь в писательской компании, а там пойдет само, можете не сомневаться, донесут куда следует. Кушайте мой «Блин» на здоровье! Вы не пускаете мои пьесы на сцену, ну что ж, я буду ставить их в жизни, с вашим участием!
В мае 1931 года Булгаков делает еще одну попытку докричаться до Сталина — направляет ему просьбу о заграничном отпуске. В черновом варианте начинает с того, что просит вождя быть первым своим читателем (вспоминается николаевская эпоха, когда сам Царь стал цензором новых произведений Пушкина), но отбрасывает этот пассаж — слишком опасная аналогия. И пишет заново. Он откровенно называет себя одиноким волком на широком поле советской словесности, волком, который ныне вконец затравлен и прикончен. Ему, Булгакову, «привита психология заключенного». Вывод: «Мне нужно видеть свет и, увидев его, вернуться. Ключ в этом». «Неужели я до конца моей жизни не увижу других стран?» Он напоминает Сталину его же собственную фразу, сказанную по телефону: «Может быть, вам действительно нужно ехать за границу?..»
Другими словами, одинокий, затравленный волк просится погулять в лес, чтобы отдышаться, прийти в себя — до осени…
И в конце свое, ставшее уже идеей-фикс, желание — встретиться, лично поговорить, как того предлагал Сталин: «Писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам…»
В ответ — гробовое молчание. И чем дольше оно длится, тем все сильнее Булгаковым овладевает беспокойство, переходящее в отчаянье. Теперь он уже действительно серьезно болен — нервное переутомление, неврастения, с припадками бессилия, страха и тоски, вплоть до того, что он уже не может выйти на улицу.
Его неотступно гнетут исступленные мысли о встрече с генсеком и о загранице — желание переупрямить, преодолеть судьбу. Ведь говорил же Сталин, говорил: «Нужно найти время и встретиться»! Ведь говорил же: «Может, вам действительно нужно ехать за границу?»
Ведь было все это! Не галлюцинация же! Почему теперь молчит? Остается только шаг, один шаг — увидеть его и узнать судьбу!..
А ведь что ему стоит — только дать телеграмму: «Отправить завтра…» И все. И потоки солнца над Парижем…
Ответа не было.
Старый опытный Вересаев, которому Булгаков написал обо всем, открыл душу, советует: не мучайтесь безумными надеждами, ну представьте, объявили человеку: «У вас не может быть детей…»
А тут еще внезапная новость — Евгений Замятин получил разрешение уехать за границу. Тоже после письма Сталину. Чем взял? Тем, что Горький ему помогал? Или написал лучше?
Так, в бессильном метании, в угасании надежд, прошел этот год.
А в начале следующего, 1932-го вдруг забрезжил свет. Случилось это после того, как Сталин в очередной раз осчастливил Художественный театр своим посещением. Посмотрев спектакль и расслабившись, спросил между прочим:
— А что это «Дней Турбиных» у вас не видно?
Гром среди ясного неба! И завертелось…
Сводка Секретного отдела ОГПУ № 181:
«Актера» — добавляет для ясности «источник».
Булгаков не лукавил, когда говорил, что впрягся сразу в три упряжки. И что сделался актером — тоже правда, хотя собирался играть не в «Днях Турбиных», а в «Пиквикском клубе», по Диккенсу, — роль судьи. И вскоре сыграл — совершенно блестяще!
Он отдался на волю судьбы, вернее, вошел в русло большой работы. Кроме прозаической книги о Мольере и доработки «Мертвых душ» (получено разрешение и на эту постановку) заканчивал новую пьесу — «Адам и Ева» и там выдернул наконец из себя язвящее жало социального вожделения заключительным пассажем, обращенным к одному из героев: «Ты никогда не поймешь тех, кто организует человечество… Иди, тебя хочет видеть генеральный секретарь!»
Пусть этот персонаж вместо него отправляется к генсеку. С автора хватит! Место автора — за кулисами. Автору некогда, он захвачен романом о Мастере и Христе, погубленном было собственными руками, воскрешает его из пепла, пишет заново.