Мы рассказываем друг другу истории о том, как люди были на волоске от смерти, обсуждаем версии, включающие фатум и алгоритмы, теорию вероятностей и Божье вмешательство. Инбар опаздывала, села в автобус, вдруг вдали грохот, потом движение встало. Она, как и еще несколько пассажиров, вышла и вернулась домой пешком.
Она заваривает чай, мы садимся и смотрим на наш мир по телевизору.
Вот тот самый угол. Вот репортер говорит что-то – он стоит перед моим кафе. Потом дальним планом улица, которую я обошел. По которой хожу десять раз на дню. Вот мой банкомат, козырек разбит, корпус забрызган кровью. Вот базар, где я покупаю ручки и карандаши. Камера зависает над рассыпанными блокнотами, разбросанными школьными принадлежностями, эффект контраста: смерть и начало школьного года. Не пройдет и недели, а они разыщут безутешных одноклассников и одноклассниц, плачущих девочек, цепляющихся друг за друга девочек, рыдающих друг у друга на плече и размазывающих слезы девочек. До конца недели они успеют взять интервью у бойфрендов, у родителей; представят нам душераздирающую драму, прокатившееся по домам эхо трех этих взрывов.
На каждом канале мы видим нашу жизнь. Переключаемся на Си-эн-эн, чтобы в новостях часа послушать в переводе про наш мир. Может, английский сделает его более реальным.
Не сделал. Вот мое кафе. Вот мой банкомат. А возле этого дерева я обычно жду, когда назначаю встречи.
– Ты бы узнала свою спальню, – говорю я, – если бы увидела ее по телику?
Инбар кому-то звонит, отвечает на чьи-то звонки, а я сижу и смотрю новости. Одна и та же закольцованная история, каждый раз с небольшими дополнениями. Телефонные звонки напоминают мне об Америке. И новости – об Америке. Как в снегопад. Все с утра у радиоприемников. Звонки чередой. «Доброе утро, миссис Голд. Это Натан. Передайте, пожалуйста, Бет, что школа закрыта, потому что автобусам не проехать». Абсурдность перемен. Столько лет, столько миль. Другая погода. «Да, привет, Уди. Это Инбар. Очередной теракт. Мы с Натаном в порядке».
Инбар наставляет меня в израильской жизни, делится здешними клише на предмет судьбы и удачи.
– Нельзя жить в страхе, – говорит она. – Конечно, ты испугался, в конце концов, террор и придуман для того, чтобы запугивать. – И подкрепляет свои слова дурацкой статистикой: – Вероятность попасть под машину в пять раз больше. В десять раз больше – погибнуть в машине. Но ты же все равно переходишь улицу, правда?
Она массирует мне шею. Запускает руку под рубашку и гладит спину.
– Может, не стоит, – говорю я. Целует меня в ухо. Переключает канал. – Может, тогда не надо переходить улицы.
Библейский Израиль, с сонмом воинов и пророков, поверженных царей и простых людей, призванных исполнять волю Божью. Израиль американского мальчишки. Ребенка, воспитанного на причинно-следственной связи и символах.
Холокост как гнев Божий.
Израиль – Феникс, восставший из пепла.
Репортеры демонстрируют случайно спасшихся, везунчиков, которых смерть обходит стороной. Девочка с царапиной на щеке – она стояла в двух шагах от террориста, все, кто был рядом с ней, погибли. Старик – шрапнель застряла в обложке книги, которую он читал, – точно таким же образом спасся пятьдесят лет назад во время уличного взрыва. Газетная вырезка. Нашаривает в бумажнике газетную вырезку, которую всегда носит с собой.
Они появляются после каждой трагедии. Серийные выжившие. Люди, которые то и дело оказываются во взрывающихся автобусах, но, похоже, никогда не умирают.
– Авгуры, – говорю я. – Предвестники конца. Демоны. Диббуки. Надо дружно прийти за ними, выволочь на площадь и сжечь перед ликующей толпой.
– Ты переволновался и несешь чушь, – говорит Инбар. – Это самые несчастные из всех счастливчиков. Дают надежду в безнадежные времена. Если бы не они, горе этого народа смело бы его в море.
Меня распирает от геройства. В плохом смысле. Корчусь на полу в ванной, меня мутит от смелых планов спасения, от передоза собственной смекалки в вопросах жизни или смерти. Организм исторгает запал – а это горящие здания и тот, кто смело бросается в ледяную воду. Невостребованный герой изгоняется прочь, я же – терпеливец – остаюсь внутри.
Люстра как маятник; день как маятник, качается и качается.
Инбар зайдет в этот закуток в собственной квартире и обнаружит, что ее приятель-американец лежит на полу, не в силах пошевелиться, обливаясь малярийным потом.
Она поймет, что его скосила болезнь очевидца. И решит, что надо закутать его в одеяло, взять такси и доставить в больницу, куда стекаются все не раненые, не задетые, невредимые жертвы, стекаются в надежде на свободные койки – на койки в коридорах.
Я не хочу в больницу. Не хочу, чтобы меня лечили потому, что я сел за столик после трагедии, пил кофе после трагедии и держался за руку хозяина кафе.
Звоню домой. Инбар набирает номер, как только видит, что я в состоянии говорить более или менее спокойно. Трубку снимает мамина секретарша Рита, обычно от нее можно услышать лишь «привет» и «сейчас позову вашу маму». Мои звонки из-за расстояния на вес золота. Можно подумать, я с Луны звоню.