А сейчас прошу покинуть меня, передо мной лежит груда работ, в коих я должен выставить оценки. Самая верхняя принадлежит человеку, который, я в этом уверен, в считанные десятилетия станет премьер-министром нашей страны. Вот посмотрите, как он начинает: «Если не принимать на веру нравственные нюансы Крауса, в доструктурной лингвистике присутствует этический вакуум: лишь пожелания грамматарианцев да филологические фантазии способны заполнить собой эту зияющую эстетическую лакуну». Околесица чистой воды, но она очевиднейшим образом тянет на высший балл. Я сам написал книгу, из которой украдено это, переиначенное затем предложение. Лесть есть ключ ко всем замкам. И если вы были с нами, хватайтесь за него без задержки.
Трефузису неможется
Я сижу этим утром в постели, говорю в предоставленный мне Би-Би-Си диктофон, а в голове моей нежелательных жидкостей больше, чем в общедоступном плавательном бассейне Кембриджа. Похоже, погоде удалось протиснуться в мои старые легкие и трубки на глубину крайне прискорбную. Мои наидобрейшие друзья сплотились вокруг меня и рекомендуют мне разного рода патентованные средства. Думаю, я вправе с уверенностью сказать, что употребил за эту неделю больше «поссетов», глинтвейнов, пуншей и согревающих отваров, чем любой из живущих в нашем графстве человек одного со мной веса. А один отставной профессор моральной и пасторальной теологии был даже мил настолько, что ссудил мне свою фланелевую пижамную пару прекрасного, самонадеянно пурпурного цвета — представьте, кем я себя в ней ощущаю.
Меня известили недавно, что нынешний год — это год эсперанто и, судя по количеству попадающей в мой почтовый ящик эсперантистской пропаганды, так оно и есть. Эсперанто представляет собой забавную попытку придать испанскому языку изысканное звучание, и люди, имеющие касательство к филологии, полагают, что я должен неукоснительно противиться и ему, и другим выращенным в теплицах языкам: первым приходит на ум воляпюк.
Языки подобны городам: они должны расти органично и по достойным причинам. Эсперанто подобен городу новому, Телфорду или Милтон-Кинсу; он отличается, лингвистически говоря, просторными тротуарами, поместительными автостоянками, хорошо организованным уличным движением и всевозможными современными удобствами — однако в нем нет исторических мест, нет огромных, встающих над городом архитектурных памятников, нет ощущения, что здесь росли, жили и трудились люди, приводившие архитектуру города в соответствие с необходимостью, могуществом власти или религиозными верованиями.
Английский же язык схож с Йорком, Честером, Нориджем, Лондоном — нелепо узкие кривые улочки, на которых норовят заблудиться приезжие, ни тебе автостоянок, ни велодрома, зато имеются церкви, замки, кафедральные соборы, таможни, остатки старых трущоб и дворцов. Здесь расположено наше прошлое. И не только прошлое, эти города — не музеи, в них присутствует и настоящее: районы новостроек, офисные кварталы, дорожные развязки. Они живые существа — города, языки. Когда мы говорим по-английски, слова Библии короля Якова, Шекспира, Джонсона, Теннисона и Диккенса выпархивают из нас на одном дыхании со словами новой рекламы и игровых телешоу вроде «Так-растак» и «Любые вопросы». В нашем языке культурный центр «Барбикан» стоит бок о бок с собором Святого Павла.
Иное, разумеется, дело — ужаснейшим образом напортачившие французы; причина, по которой все, за вычетом людей самых банальных, находят Париж городом нелепым и бессмысленным, состоит в том, что он не менялся вот уж больше пятидесяти лет. Никаких высоких зданий строить в его центре не разрешают. Это тот же самый город, который все так любили в девятнадцатом веке и в начале двадцатого, когда он был воистину древним и современным. А теперь он просто древний. Подобным же образом контролируется и регулируется французский язык: слова его предписываются или запрещаются комитетом академиков, разумения у которых примерно столько же, сколько у не очень сообразительной карандашной… точилки.