— После того как ты познакомил меня с Буцефалом, я хотела услышать от тебя что-нибудь обо мне. Хотя, признаться, я пока не представляла, о чем таком интересном могла бы узнать о себе. Скажем, если меня никогда не было, то о каком «что-нибудь» могла идти речь? Что мог ты рассказать в пользу своей амнезии, благодаря которой позабыл все, что с тобой происходило на самом деле, и вспоминал то, чего никогда не было? Итак, Александр, знакомство наше, мое и Буцефала, уже состоялось. Теперь изволь немного рассказать обо мне: откуда я пришла, куда направлялась вместе с тобой по пустынной пампе Аргентины, чья душа была зачарована и оказалась помещенной в шкуру белой индейской ламы?
— Я стоял возле костра — моего тезки — и смотрел на то, как волшебным образом тает в небольшой глубине небес кудрявый беленький дым Элеский, а потом опускал голову и смотрел чуть ниже по склону гребня, где возле одинокой сосны стоял мой конь Буцефал, прячась в тени дерева. И мы с ним молча переглядывались и молча удивлялись тому, что бело-пуховая лама из аргентинских пампас смогла выделиться из горящих акациевых сучьев, которые наломали для своего царя македонские солдаты, — белым дымом взлететь над горным перевалом, белой ламой грациозно пройтись по небу Анталии и волшебным образом раствориться, растаять в небольшой глубине этих небес. И я остался в глубокой задумчивости: кто же это взлетел надо мной? Элеский или Лилиана?
Уходя вверх и, возможно, возвращаясь обратно в Южную Америку, белая лама Лилиана успела напоследок спросить у меня, мол, чья душа была зачарована и вовлечена внутрь ее пушистой шкуры. Я смотрел на эфемерную поступь южноамериканской ламы по небу Анталии — и без особого труда догадался, чья душа была зачарована и помещена в шкуру ламы Лилианы. Конечно, то была душа кудрявого, беспечного дымка Элеския, поднимавшегося над костром Александром, между которым и мною — царем Александром Македонским, — ничего разделяющего не было. Мы горели и грелись друг возле друга, отправив в сторону родины возвращающуюся после многолетнего похода устало ропщущую армию.
— Я чувствовал, что мои солдаты и военачальники оказались во власти тех же дум, что захватили меня по прошествии почти двадцати тысяч километров времени — складывая путь туда и обратно, — и то, что остановило меня в преддверии Средней Азии, куда проникал я по пути в Индию, смогло заразить и все мое войско. Там, глядя на дымящиеся развалины захваченных крепостей, я впервые подумал о том, что чем более великим завоевателем я становился, тем яснее обозначилось мое подлинное царство. Чем больше я покорял стран и народов, устрашая их машинной силою македонских фаланг, тем меньше становились мои истинные владения. И наконец я увидел то, о чем впоследствии рассуждал Лев Толстой — много ли земли нужно человеку? Я увидел подлинную свою империю — это была продолговатая яма, выкопанная в сухой македонской земле.
Но ни с одним из своих сподвижников я не посмел говорить об этом, Лев Толстой предполагался в далеком будущем, он был прозорливцем, как и я, а мы, прозорливцы, знаем друг друга от начала времен и до конца, — и только мой прозорливый дикий конь Буцефал, который так и остался диким для всех, кроме меня одного, — выслушал спокойно про империю в два метра длиною и спокойно, вразумительно ответил мне.
— Видишь ли, Александр, — молвил конь Буцефал, — ты на этом свете родился царем, а я родился диким фракийским конем, и мы с тобой встретились. Все считали, что ты меня укротил, приручил и объездил, но мы-то с тобой знали, что дело обстояло как раз наоборот. Только нам с тобой было известно, как я научил тебя не бояться меня, как мне пришлось упорно добиваться того, чтобы ты не шарахался в сторону от моего зычного визга, стал подпускать меня к себе и, наконец, решился усесться на меня верхом. Из нас двоих я первым угадал, что мы были созданы друг для друга, и я поклялся тебе, что останусь с тобой до самого твоего конца. И в искренности моих слов тебе не пришлось усомниться ни разу, Александр.