В своем бытии, как духовном, так и гражданском, он безраздельно опирался на глубокую любовь к закону и, обладая способностью проникать в метафизические истоки, из которых, независимо от человеческого произвола и каких-либо целей, величественно вытекают право и законы, почитал величайшим счастьем человека данный ему ясный житейский разум, способный постигать возвышенную справедливость в себе и поднимать ее до обобщения, чтобы, взвешивая и обтачивая, создать из звериного хаоса бешено кипящей жизни нерушимую, чистую и надежную систему мироздания — стремление, которое еще с давних пор объединяло все великие народы нашей планеты для совместного труда над построением здания торжествующей морали. Так создалась стройная картина жизни, несовершенства которой были недоступны его пониманию, поскольку он никогда по-настоящему не был молод. Когда, сидя по вечерам с трубкой за письменным столом, освещенным лампой под зеленым абажуром, Гельбрет, окруженный благоговейной тишиной, царившей в его доме, погружался в чтение книг по истории права и человеческих нравов, он находил в них лишь договоренность и взаимопонимание, конечное единодушие и великую волю к порядку и к миру. И тогда всем своим существом он ощущал счастье и благодарность за то, что живет в наше время, и наша эпоха казалась ему венцом всех предыдущих ступеней человеческого развития: ведь благодаря международному праву и Женевской конвенции, социализму и науке, созданию арбитражных судов и заключению международных соглашений по самым различным вопросам и в любой области между народами были перекинуты мосты, с помощью которых человечество стремилось хоть частично преодолеть опасное, как он считал, деление на нации. Поэтому Дворец Мира в Гааге казался ему самым символическим сооружением последних лет и собратом Парфенона, Соломонова храма, римского Капитолия и Собора святого Петра. Поскольку сознательная жизнь Гельбрета развивалась и складывалась в атмосфере мирного времени, он признавал естественным только одно состояние жизни — мирное и с презрительным отвращением смотрел на страны, подобные Балканам, где война была привычным делом и где варварское и, как ему казалось, не поддающееся никакому воздействию безрассудство способно было привести в ярость даже самого сдержанного человека. Только одному гениальному уму прощал он величественное утверждение войны — возлюбленному им поборнику дерзновенного мышления, самому одинокому из всех поднявшихся к вершинам духа — страннику из Сильс-Марии[14]. Ему, воинствующему философу Фридриху Ницше, разрешал Гельбрет воспевать войну, ибо этот отважнейший из всех мудрецов, говоря «война», разумел нечто в корне отличное от того, что понимал под этим словом какой-нибудь генерал союзных войск, дипломат-аграрий или летописец Седана, а именно — сохранение в человеке воинственного начала, благородства, способности преодолевать трудности, упорства, неутомимости и умения подавлять свои потребности, подчиняться великим задачам и забывать о себе вплоть до готовности пожертвовать собой; эти добродетели, не нуждаясь больше в войне, давно нашли себе новые сферы применения: прежде всего — повседневную жизнь, все обостряющуюся борьбу за существование, борьбу человека против человека; далее — значительные открытия, экспедиции с целью подчинить себе природу, технику, науку, искусство и философию и наконец благотворительность и социальную борьбу… Поэтому люди, считавшие возможной войну в нашей, в его Европе, вызывали у Гельбрета только улыбку, легкую пренебрежительную гримасу, и к каждому новому политическому конфликту он относился с величайшим равнодушием, так как заранее был уверен в его мирном разрешении, что подтверждалось вновь и вновь в течение десятилетий и что казалось ему вполне естественным, не вызывая даже чувства торжества. С таким же спокойствием встретил он и австро-сербский конфликт, уверенный в его благополучном исходе.
Ход событий казался Гельбрету вполне закономерным. Неспособный к необъективному и нечестному способу мышления, доверчивый, так как он сам был достоин доверия, и весьма чувствительный к вселяющей страх безапелляционности официальных сообщений, он, естественно, считал, что газеты, авторитет которых признан, которые являются поборниками справедливости, тщательно отсеивают помещаемые в них сведения. Эти сведения должны быть правдивыми, ибо все в мире и без того достаточно запутано; иначе в хаосе все новых возможностей не было бы вообще никакой надежной точки опоры…