Николаус смутился и ответил, что плохо понял вопрос. Лекарь повторил, слегка щуря свои крупные безумные глаза.
— Ita Petrus illic[223]
, — сказал поспешно Николаус.— Et vos?[224]
— спросил хладнокровно лекарь.— Hic ego sum[225]
, — ответил Николаус.Лекарь покачал головой и, прикрыв глаза, сказал тихо:
— Tu et excrucior[226]
.То ли лекарь уже был хмелен, то ли он предупреждал, то ли угрожал… Николаус не знал, что и подумать. Рана его хорошо заживала. Молодая сильная кровь, как говорил лекарь, все живит и стягивает любые раны… почти любые. Но, конечно, ни к чему еще не был готов. Хотя уже и мечтал — мечтал о дерзком побеге, пуститься вскачь на казачьей лошади, замок рядом. А если нельзя к нему пробиться, то уйти в сторону — и доехать до острога.
Но чего ждать от полубезумного немца? Тот уже похрапывал, выдувая своим готическим носом водочные пары. Николаус слушал его, полулежа на боку. Спал он только на животе. Однажды во сне повернулся на спину, и сраставшаяся рана треснула, очнулся от боли, почувствовал кровь на спине. Но больше это не повторялось. Память боли — действенная штука. Тело само себя стерегло с тех пор. И сейчас Николаус повернулся осторожно на живот. Ему бы еще окрепнуть, набраться сил.
Потом разговоры с Фомой Людвиговичем вдруг прекратились. Лекарь хмуро отворачивался, молчал. А когда Николаус сам попытался завязать разговор, оборвал его репликой:
— Fama crescit eundo[227]
.Видимо, до начальствующих московитов дошли какие-то слухи о разговорах лекаря с пленным шляхтичем.
Через два дня за Николаусом вдруг пришли стрельцы.
— Уставай, пан, пайшлі, — сказал один со светлым лицом и русыми усами.
Фома Людвигович повстречался им уже на улице, в черной шубе, меховом треухе, он шел по скрипучему снегу, дымя трубочкой. Молча посмотрел, посторонившись, и заскрипел дальше громадными войлочными татарскими сапогами. Николаус не знал, что и подумать.
Они шли мимо дымящихся землянок со штабелями дров, громоздким оружием, поставленным в сооружения из досок. Всюду крутились собаки, лаяли, грызлись за кости. В одном месте горел костер на улице и мужики крутили на вертеле коровью тушу. Все опушал иней. Солнце холодно светило. На дальних деревьях граяли вороны. Николаус смог увидеть и замок за глубокой долиной, и даже башню, напротив которой с той стороны стены стоял дом Плескачевского с повалушей. Он щурился от солнечного света.
Табор, по которому они шли, защищали крутые валы и частокол, на валах стояли небольшие пушки. В табор въезжали сани с сеном и дровами, целый караван. Всюду ходили стрельцы в красных длиннополых кафтанах, препоясанных кушаками, и в отороченных мехом высоких шапках, с саблями. Бросали взгляды на пленного, что-то говорили.
Николаус снова поискал башню, и тут его грубо пихнул тот русоусый стрелец, да прямо попал в заживающую рану, так что шляхтич зажмурился и стиснул зубы.
Они подошли к бревенчатой свежесрубленной избе, возле которой на коновязи стояли лошади. Перед дверью в толстом красном длиннополом кафтане на меху и в высокой шапке, отороченной овчиной, в теплых сапогах и рукавицах, с бердышом и прислоненной к стене пищалью, увешанный по широкой груди деревянными пенальчиками для пороховых зарядов, стоял стрелец с толстыми щеками и усами, обросшими сосульками, что делало его похожим на какого-то лесовика, точнее — морозовика…
Он толкнул дверь и велел Николаусу зайти. Русоусый вошел следом.
В избе было жарко натоплено. На скамьях сидели люди. Света недостаточно было от маленьких окошек, и потому горели лучины по стенам. Обвыкая к этим сумеркам после яркого морозного утра, Николаус озирался.
Мужчина в меховой шапке с редкой бородкой и острым носом что-то спросил высоким голосом по-московитски. И тут раздался звучный знакомый голос:
— Ну здравствуй, пан Николай!
Сказано было по-польски, но тут же человек, сидевший посредине избы, перешел на другую речь:
— Добры дзень, кажу, пан Мікалай. Гэта пан Мікалай Вржосек, таварыш панцырныя харугвы з замка[228]
.Николаус уже узнал, а теперь и разглядел дворянина Алексея Бунакова, его большое лицо с увесистым носом, чуть раскосые глаза, косую сажень в плечах, крупные руки. Правда, одет был дворянин очень просто: в сермяге, в войлочном плаще, в бараньей шапке. Мгновение они смотрели друг на друга и молчали. А все вокруг задвигались, заговорили и снова смолкли по жесту остроносого с неказистой бороденкой и высоким голосом. Толмач-поляк был здесь же, он откашлялся.
— Алі не прызнаеш мяне? — спросил Бунаков насмешливо.
— Узнаю… Здравствуй, пан Алексей, — ответил Николаус подавленно.
Остроносый что-то сказал, и толмач-поляк начал было переводить, но Бунаков оборвал его.
— Пачакай балбатаць, мілы сябар. Ён жа ўсё разумее. Ну, акрамя маскоўскай гаворкі. Ды і тую разумее, а толькі не гаворыць[229]
.— А казаў, што ў острожку на Ніколе Славажском служыць і гаворка распавядае толькі польскую[230]
, — подал голос кто-то.Алексей Бунаков рассмеялся.