Я не верю, что маленький доктор Дилл вовсе не подозревал ничего дурного, ведь у любого, мало-мальски здравомыслящего человека после подобных вопросов возникнут закономерные опасения. Но Роберт… Роберт сумел провести их всех. Он соврал, что пишет новый рассказ.
Поверили.
Вечер накануне смерти прошел весело. Роберт разговаривал с отцом, отринув пренебрежение, привитое Эстер, и улыбался, шутил, лишь отправляясь ко сну, сказал, что надо встряхнуться, что перед этим все равны, все пройдут через это. А отец решил, будто бы речь идет о смерти Эстер, которая теперь виделась неотвратимой.
Утром 11 июня Роберт спросил медсестру, ухаживающую за матерью, придет ли она в себя, и услышал отрицательный ответ.
Короткое «нет», предельно честное, стало первым выстрелом.
Роберт Говард ушел в свою комнату, где он напечатал двустишие в четыре строки на пишущей машинке «Ундервуд», которая служила ему десять лет:
Потом он вышел из дома и сел в «Шевроле» 1931 года выпуска…
То, что случилось дальше, я знаю с чужих слов: нанятая кухарка видела, как он поднимал руки в молитве. Но я не могу сказать, молился ли Роберт или готовил оружие? Предполагаю, что речь идет об оружии. Потом она услышала выстрел и увидела, как Роберт резко упал на руль. Она закричала…
Роберт хорошо усвоил урок доктора Дилла. Он выстрелил выше правого уха, и пуля прошла насквозь. Крепкое здоровье Роберта позволило ему прожить с этой ужасной раной еще несколько часов. Он умер около четырех, 11 июня 1936 года, не приходя в сознание. И Эстер Говард, счастливая такой сыновьей верностью, последовала за ним.
Скоро состоятся двойные похороны. Мать и сына перевезут в Браунвуд и похоронят на мемориальном кладбище Гринлиф.
Вряд ли найдется кто-то, кто разлучит их…
Клавиши проваливаются. Все сразу? Разве такое возможно? Я прикасаюсь к ним, они падают, но характерного щелчка не раздается.
Машинка устала? Верный «Ундервуд», много лет безропотно выносивший все мои попытки стать писателем, устал? Мне кажется, что еще немного, и он просто рассыплется.
Я угадал. Из-под каретки сочится песок. Он падает на пол, укрывая ковер тонким слоем. И вот уже его так много, что не видно и пола. Мебель вязнет в песке, как в болоте, а я стою, продолжая терзать несчастную машинку.
– Время пришло, – говорит мне та, которая стоит за спиной.
Время пришло.
Я оборачиваюсь и вижу ее лицо – Ольга, Эстер, Новалин – все сразу, уместившиеся в призрачном теле, как три дамы в карточной колоде.
Это уже не имеет значения.
– Скажи, – задаю ей последний вопрос. – Я существую?
Она протягивает мне револьвер.
«Кольт». Калибр 38. Характерные царапины на щечках и запах оружейной смазки, болезненно острый, неприятный.
– И все-таки я существую.
Мы вместе выходим из дому. Я сажусь в автомобиль и поднимаю руки. Я готов молиться, но не знаю слов молитвы, хотя должен был бы. И поэтому я просто сижу, считая про себя секунды.
Она устроилась на заднем сиденье. Это хорошо. Возможно, без нее я бы струсил.
В ее руках календарь, из тех, которые продают садоводам, уверяя, что в календаре содержатся самая точная и полезная информация обо всем на свете.
– Я существую!
Приставив дуло к правому виску – крайне неудобная позиция, надо сказать, особенно в машине, где не так много места – я нажимаю на спусковой крючок.
Последнее, что я вижу перед вспышкой – чертов календарь.
11 июня…
Она лжет. 11 июня уже было. Но… кто сказал, что в календаре лишь один такой день?
Умираю долго. Слышу крик. Это из дому. Потом голоса. Люди бегут. Откуда в моем доме люди? И где она, которая стояла за моей спиной. Выволакивают. Кладут на землю. Суетятся.
Бесполезно. Я рассчитал все правильно, и похороны будут 14-го. Место с зеленой мягкой травой.
Везут.
Она склоняется надо мной, но я не вижу лица.
– Все хорошо, милый, – говорит она. Из ее рта сыплется раскаленный песок.
Я улыбаюсь.
Я смотрю на голубей, взлетающих над домом. Чертова стая облаком черных крапинок несется по багровому небу.
Вместо эпилога
Октябрь дымил кострами. Сероватый, будто пропыленный, воздух был густым и сладким. Плакали журавли, кружили над полями, но не улетали, как будто крепки были цепи, привязавшие их к этой земле и дому, на ней стоящему.
Осенью горгульи мерзли. Их морды скривились, будто готовы были заплакать от огорчения и тоски, скорого одиночества и внутренней пустоты. Горгульи следили за грузчиками, и те, чувствуя взгляды, спешили работать.
Машины шли к дому вереницей, останавливались у парадного входа, принимая мебель, дубовые панели, мраморные плиты, светильники… Отдельно выносили коробки с мелочью, которую там, в доме, упаковывали в хрустящую бумагу и укладывали в соломенные коконы. Гобелены скатывались, картины паковались вместе с рамами и перевязывались бечевкой.