Однажды – еще в Каире – у нас случился следующий разговор. Мы были в саду, среди роз и других цветов, тоже пышных, ярких, с душными ароматами. Профессор, вооружившись ножницами, срезал бутоны и подавал мне. Щелкали ножницы. Хрустели, брызгали зеленым соком стебли. Розы падали в мои руки, пока в них не оказалась целая охапка, которую я удерживал с величайшим трудом.
– Она любит гозы, – сказал профессор, примеряясь к очередной красавице. – Напоминают о године. Вы знаете, что с ее годиной случилась беда?
– Со всем миром случилась беда, – ответил я.
Раны от войны до сих пор не затянулись, и пусть многие предвещают повторение этой ужасной бури, но даже теперь, находясь на пороге смерти, я не верю. Мир не настолько безумен, чтобы убить себя дважды. Но возвращаюсь к тому разговору, состоявшемуся в безымянный день в одном из каирских домов.
– Втогая фганцузская геволюция, но с куда большим газмахом, – профессора ничуть не смущало отсутствие моего интереса к данной теме. – Больше места, больше людей, больше кгови. Ольге пгишлось бежать. Она из очень знатной семьи! Дгевней!
Острие ножниц уперлось мне в грудь.
– Повегьте, я не шучу. Ее пгедки служили гуским цагям. И Гюгиковичам, и Гомановым.
Русские фамилии в профессорском картавом исполнении звучало еще более чуждо, чем имена египетских фараонов.
– Ей пгогочили великую судьбу! А ей пгишлось бежать. Печально…
– Очень, – я отвел ножницы.
– Ее отец был моим дгугом. И повегьте, все, что я делаю для Ольги, я делаю пгежде всего для него!
– Я понимаю.
Профессор лишь хмыкнул. В тот вечер он заполнил розами дом, и это походило не на дар, но на жертвоприношение черноокой богине тени. И, как подобает истинной богине, Ольга приняла жертву с милостивым равнодушием.
Но в пустыне не было роз, не считая тех, которые ветер рисовал на холстах барханов. А он старался от души, то утихая, то налетая с новой силой. Горячее зловонное дыхание его окружало наш караван. И, лишь на вечерних привалах запах кофе, трубки и костра заглушали смрад пустыни.
Два дня пути после поворота. Шли мы по звездам и чутью безумного опиомана, который пел сутры и смеялся в небо, как будто предлагал богам, прошлым и нынешним, сразиться за его никчемную прокуренную душу. А может, в голове его уже обитали сады и гурии…
Два дня пути.
Еще два дня, и тишина, когда слышно, как сыплется песок, трется песчинка о песчинку. Я не рассказывал Роберту, до чего зловещ этот звук.
Два дня пути… и грязная точка на горизонте. Верблюды, чуя воду, прибавляют шагу, и люди тянутся следом. Носильщики – те же животные, но менее устойчивые, поскольку на двух ногах сложно удержаться.
Проводник кричит, машет рукой.
Оазис.
Десяток пальм. Грязные сооружения из полотна и пальмовых листьев. Хилый скот. Верблюды. И люди. Они встречают нас с навязчивой гостеприимностью. И профессор решает задержаться.
– Надолго? – спрашиваю у него.
Я не доверяю этим людям, смуглым, юрким, как песчаные ящерицы. Я хочу убраться в пески. Но профессор отказывается.
– Несколько дней, – говорит он мне, обмахиваясь пробковым шлемом. Лицо Эддингтона за время пути покраснело, да что там – просто спеклось. Нос и щеки его шелушились, а лоб разделился на две части: верхняя – молочно-белая, нижняя – ярко-красная, с волдыриками ожогов.
– Мне здесь не нравится, – я предупреждаю его, а сам выискиваю взглядом Ольгу.
Она все еще восседает на верблюде, и жители оазиса, от мальчишек до седобородого старца со стертыми деснами, смотрят на нее. Они возмущены? Восхищены?
– Эти люди сегодня дадут вам воды, а завтра воткнут нож в спину.
– Ну у вас же есть винтовка?
Профессор насмехается надо мной? Нисколько. Он наивен. И свято верит, что один мой «Спрингфилд» способен защитить его и Ольгу.
– И все же будет лучше, если мы не станем задерживаться.
Но профессор уже не слушает меня. Он помогает Ольге спуститься, а потом долго, обстоятельно разговаривает со старейшиной. Я так понял, что этот мужчина с ястребиными глазами – старейшина.
Разговор, как часто случается, переходит в торг. Раздаются крики, брызжет слюна. Ястребиноглазый пучит глаза и скрежещет зубами. Профессор жестикулирует.
Я проверяю револьверы.
Но все вдруг разом успокаиваются. Наступает ночь.
Ночь в пустыне не похожа ни на что. Потом, в своих странствиях, я побывал во многих уголках мира, прекрасных, уродливых или же вовсе не имеющих лица. Но ночь в пустыне – нечто особенное. Солнце сгорает в закате, и наступившая тьма выглядит кромешной. Ее не разбавляют звезды, разве что луна в редкие дни полнолуния позволяет видеть.
Приходит холод, как и тьма, он рождается на востоке. Его дыхание схватывает пески, облекая их ледяными панцирями. Порой холод невыносим. Я слышал, что и людям, и животным случалось замерзать в считаные часы, и солнцу оставалось лишь высушить их трупы.
Они работают в паре – тьма и свет – а противостояние их – не более, чем уловка для недалеких человеков. Слышишь, Роберт?
Смерть похожа на ночь, ту, проведенную в оазисе. Холод. Россыпь огней. Люди. Собаки. Рев верблюдов. Гортанное пение, которое и пением назвать нельзя – вой.
Тоска, разрывающая горло.