«…И за грех, который мы совершили пред Тобою не праведным судом;
За грех, который мы совершили пред Тобою злым умыслом против ближнего;
И за грех, который мы совершили пред Тобою беспричинной ненавистью;
И за грех, который мы совершили пред Тобою упрямством;
За грех, который мы совершили пред Тобою, спеша творить зло;
За грех, который мы совершили пред Тобою ложной клятвой;
За грех, который мы совершили пред тобою присвоением чужого;
Изо грех, который мы совершили пред Тобою смятением сердечным.
И за все это, Господи, прости нас, извини нас, искупи нас…»
…Полуодетый Монька, собиравшийся в школу, вскочил с дивана, на котором все это время сидел парализованно, схватил со стола кулек с брюликами и стал ссыпать их в свои детские школьные ботинки, потом натянул башмаки рывком, с мукой завязал шнурки и скомандовал матери:
— Отпирай мусорам…
Шесть часов шел обыск. Монька сидел на своем незастеленном диване, по команде ментов вставал, переходил в другую комнату, усаживался за стол, его снова сгоняли куда-нибудь, он канючил гугниво:
— Я школу из-за вас прогуливаю… Обыщите и отпустите… Конец четверти — меня по немецкому не аттестуют…
Немолодой, серо-небритый мусор сказал, покачав головой:
— На кой тебе, сынок, школа… У тебя дома, считай, академия…
Мент с пыльным от усталости лицом обшарил его карманы, заглянул в портфель, помял пальто пальцами, подтолкнул легонько в спину:
— Ступай…
Моньке в ту пору было одиннадцать лет, но он уже хорошо знал, что такое «наружка», и, опасаясь «хвоста» за собой, пошел, хромая, в школу, и каждое движение причиняло страшную боль. Просидел два урока в школе, пока приятель Перчик не сказал:
— Слушай, у тебя же из ботинка кровь капает…
Как в бреду, в полубезумии ехал на одиннадцатом трамвае на Ланжерон, где жил старый отцовский друган Ларик Клигач. Дошел до его дома, ввалился в квартиру и упал без сознания.
Ступни ног превратились в месиво, и врачам починить их совсем так никогда и не удалось. Ходил хромая, неуверенно, раскачиваясь с боку на бок, как пожилая утка. Потом к нему пришла большая воровская слава и общий авторитет, но пока не получил в двадцать три года воровской венец и имя Моньки Веселого, звали его кое-где колченогим. Правда, всегда за спиной и очень потихоньку.
«…И за грехи, за которые мы подлежим побиению за непокорность;
И за грехи, за которые мы подлежим истреблению и бездетности;
И за грехи, за которые мы подлежим умерщвлению от руки Небес;
И за все это, Господи, прости нас, извини нас, искупи нас…»
Монька неспешно сошел с гранитных ступеней парадного входа в синагогу, задумавшись, остановился на тротуаре. Толпа евреев с молитвенниками и златоткаными сумочками для талеса почтительно обтекала его, поздравляла с праздником, благодарила, желала счастья в новом году, заглядывала в глаза и приятно улыбалась добродею и благотворителю — в прошлом месяце Монька пожертвовал в общину миллион шиллингов. Но пожать руку или обнять не довелось никому — четверо телохранителей высекали в плотной людской толчее квадрат неприступности и простора для Моньки, а для себя охраняли свободную дистанцию для рывка, если бы кому-то пришла в голову дурацкая мысль опасно пошалить.
Помощник Паша Васенко, распахнув дверь долгого, как пульмановский вагон, «мерседеса», сделал приглашающее движение ладошкой:
— Поехали, босс, поехали… Делу время, а молитве час…
Монька откинулся на просторном прохладном сиденье, коротко ойкнул — не то вздохнул, не то застонал: покалеченные ступни протяжно и пронзительно выли от боли.
— Поздравляю вас, Эммануил Семеныч, — с большой душевностью, теплотой и искренностью сказал Васенко. — Со светлым и грозным праздником всего прогрессивного иудейства поздравляю вас, дорогой босс! От всего своего необъятного православного сердца, можно сказать…
— Я и не знал, что ты такой религиозный парень, — усмехнулся Монька.
— А то! — возмущенно пожал плечами Васенко. — Сегодня день большой! Прошлепал нам Господь своей небесной печаткой судьбу — приговорчик, так сказать, на будущий год. Все там про наши успехи и промахи уже определено…
— Это только евреев касается, — заметил Монька. — Это нам Господь утвердил судьбу на год — погибать или радоваться…
Пашка дурашливо выпучил глаза и сказал тихо, будто секрет доверил: