-- Ну и вода, ну и чай! -- искренне восторгался он, то и дело прерывая разговор. -- Вот что значит артезианская водичка! Да из-за одной такой воды теперь можно у нас служить! От комиссий, пожалуй, вовсе отбоя не будет, а? -- Он осклабился, морщинки веером разбежались к вискам.
-- Брось, Коля, -- мягко перебила жена. -- Ты не можешь ни о чем, даже о простых вещах, говорить без пафоса. Любишь гиперболы, хотя и не поэт.
-- Как не поэт? Э-ха, уже забыла! Вот тебе на! А кто с фронта тебе письма-стихи писал? Пусть там своего было немного... А гиперболы... люблю. Точнее -- не гиперболы. Просто, Марина, не приземляю вещи, стараюсь смотреть на них не мрачными, не обыденными глазами. И вдруг тогда вещи и события открываются передо мной иначе, начинают сиять невиданными до сих пор гранями. Куда там баккара! Красоту-то надо еще увидеть!
-- Знаю, знаю! Начнешь сейчас философствовать...
-- Не буду.
После чая, пока жена убирала со стола, Молозов достал с этажерки альбом в коричневой коленкоровой обложке, положил передо мной на стол:
-- А вот другое творчество.
Отвернув плотную корку, я удивился: карандашные и акварельные рисунки-пейзажи, видно сахалинские, дальневосточные, -- узкая каменистая бухта, какие-то развесистые деревья, перевитые лианами, и портреты... Жена -- нарядная, в декольтированном платье, с розой в начесанных конусом волосах, сыновья Молозова, суровый Андронов с резкими складками и даже круглолицый беззаботный Скиба...
Мог ли я предположить: Молозов -- и художник? С интересом и любопытством рассматривал точные, выразительные рисунки.
-- Вот, час попозируйте, Константин Иванович, и портрет могу выдать,--дружески, потирая руки, предложил он.
Я извинился, вежливо отказался: настроение у меня было прескверное. Хотя, в общем-то, убедился, что зря собирался выслушивать слова участия, стать объектом для выражения жалости. Ничего этого не случилось. За все два часа не было сказано ни одного слова о Наташке, за что в душе я благодарил хозяев.
-- Ну что ж, не удерживаю, -- поднялся майор. -- Только с одним условием, Константин Иванович: беру слово, что завтра или послезавтра придете снова.
Марина Антоновна с улыбкой поддержала мужа. Мне пришлось согласиться. На крыльце Молозов задержал меня:
-- Жаловалась Ксения Петровна: говорит, будто приходите и уходите так, чтобы не видеться. Верно это? В себе все не носите, не замыкайтесь. Главное -- не чурайтесь людей, они да время -- хорошие бальзамы человеческих ран.
По мягкому, душевному тону я понял, что ответа на свои слова он и не ждал. Вот из-за этих-то слов, наверное, и приглашал меня!
Мы расстались. Я ушел, так и не сказав ему о своем решении. Все равно узнает. Сутками раньше, сутками позже -- теперь неважно...
До собрания оставалось еще около часа. Собирался завалиться, по обыкновению последних дней, на кровать, но негаданно явился сержант Коняев.
-- Товарищ лейтенант, вас вызывает подполковник Андронов.
Вызывает так вызывает... Скорее всего, конечно, из-за рапорта. Посмотрим, что он надумал за эти дни? Ясно, не в восторге. Тогда, на другой день после посещения Молозовых, отдал рапорт Андронову в канцелярии. Он взял нехотя, развернул сложенный листок. И знакомая болезненная мина -- вот опять история, эх ты, жизнь моя горемычная! -- появилась на его лице.
-- Ладно, оставьте,-- как-то неопределенно сказал он, отпуская меня.
Он выглядел усталым, бледным, -- видно, в штабе полка на совещании были какие-то неприятности.
У меня, возможно, жило предвзятое мнение, но все эти дни, после вручения ему рапорта, мне казалось, что Из казармы к домикам мы шли с ним вместе. Он язвил, старался шутить. Обернувшись в темноте, я в упор спросил:
-- У тебя осталось еще?
С секунду он молчал, потом, поняв наконец, о чем его спрашивал, обрадованно гоготнул:
-- Была да вся вышла! Зеленая тоска пожаловала? Могу устроить...
-- Устраивай!
Странно, что вместе с этим сорвавшимся у меня согласием во мне родилось какое-то брезгливое чувство к Буланкину. Не знал в ту минуту, на какие новые испытания обрекал себя опрометчивым шагом...
Выпив и сморщившись, Буланкин жевал хлеб, не поднимая глаз от стола, грузно, боком облокотившись на него. От подвешенной к потолку лампы с закопченным стеклом и металлическим абажуром в комнате разливался неяркий, сумрачный свет. Справа в углу высилась громоздкая, облезлая печь, обтесанные бревна стен, темные от времени, тускло отсвечивали. Воздух -- застоявшийся, кислый.
Буланкин, не меняя позы, неожиданно произнес:
-- Какой-то философ сказал, что человеческая жизнь похожа на шкуру зебры, на которой чередуются черные и белые полосы. А у меня она, скорее, похожа на шкуру новорожденного морского котика: сплошная чернота!
Он умолк, положив голову на руку, тупо глядел мимо посуды и вдруг пропел фальшивым, жестяным голосом:
Как хороши, как свежи были розы...
Высокая старуха хозяйка, застывшая возле печки, будто вросшая в нее, пошевелилась, утерлась грязным передником.
-- Да будя тебе казниться-то! Каждый раз про эти розы-то, горемычный...