До утра времени попросила. А сама вечером уже позвонила Дине, чтобы я тут не сидел один с грязным бельем. Как Кощей Бессмертный. Интересно, кто ему стирал, когда от него уходили жены? Или не уходили? Что-то он там прятал от них в своем хитром яйце, и они из-за этого с ним оставались. Опять мифология.
– По форме живота можно определить, – сказал я.
– Да? – у нее глаза стали круглые.
– Только я не помню, какая форма что должна означать. У тебя какая форма?
Она встала напротив зеркала и прихватила рукой широкое платье сзади. Живот обозначился, как гора.
– Большая форма, – сказала она. – Очень большая.
– Значит, девочка.
– Почему? – она, не оборачиваясь, смотрела на меня в зеркало – как я там сижу сзади нее на диване и даже рукой от усталости пошевелить не могу.
– Потому что вам, девочкам, всегда больше всех надо.
На самом деле я точно знал, кто там сидит у нее в животе. И дышит через пуповину.
– Пойми, – сказала по телефону Люба. – Все твои проблемы оттого, что ты наполовину еврей. И твой сын наполовину еврей. И твой внук… Или это будет внучка?
– Не знаю, – сказал я. – У них нет денег на УЗИ.
– Вот видишь. Ты даже не знаешь пол своего внука.
– Я знаю, что это будет наполовину еврей.
– Ха! – коротко выдохнула она на другом конце провода.
Я, собственно, женился на ней когда-то из-за этого «ха!». Она, разумеется, не хотела и сопротивлялась, потому что она никогда ничего не хотела и всегда сопротивлялась, но я был очарован этим звуком. Не мог ничего поделать. Хотя разница в возрасте составляла почти десять лет. Не в ее пользу.
А может, наоборот, в ее.
Потом, когда уже пожили вместе и я упоминал о ней в ее отсутствие, меня всегда удивляла массивность слова «жена». «Моя жена ставит чайник на крышку сковороды, когда жарит курицу». Или – «у моей жены точно такое же платье». Как будто говоришь о великане. А на самом деле ее платье всегда было на два-три размера меньше того, которое обсуждалось. И полный чайник был тяжеловат для ее руки. Но такова природа слов. Некоторые из них придуманы для маскировки. Поэтому требуется усилие, когда говоришь «жена». Чтобы не воспринимать это как другие. Те, кто ее не видел.
– Ты где там? – сказал ее голос у моего уха. – Уснул?
– Я здесь, – вздохнул я. – Можно с тобой увидеться?
– Вот еще! Будешь плакаться на свою разбитую жизнь? Неудачники меня не интересуют.
Плюс, конечно, глаза Рахили. Куда без них? На один звук «ха!» я бы, наверное, не купился. Во всяком случае, не так бесповоротно. Но тут уж взыграло. Как у Иакова рядом с колодцем. Впрочем, Иакова внутри меня было всего лишь наполовину. Зато Лаванов снаружи вертелось достаточно.
– Как твой отец? Не согласился еще ехать в Америку?
– Я еду без него. Он умер.
– Очень жаль.
– Не ври. Ты всегда его ненавидел.
– Я?
– Да, ты! Антисемит несчастный.
Она помолчала и потом добавила:
– Можешь зайти. Только учти – у нас похороны.
Вот так. Значит, и здесь меня поджидала сюжетная рифма. Как в случае с моим педстажем и возрастом Натальи. Тем самым возрастом, которого надо достичь, чтобы заманить меня на какие-то чужие нелепые похороны и сказать: «Я ухожу от тебя».
А до этого специально подстричься. И стоять там в этом подъезде с сигаретой в руках. И смотреть на меня. И говорить: «Я ненавижу похороны», и еще: «Я хочу, чтобы меня сожгли».
А я не хочу. Вообще не хочу умирать. Я не хочу, чтобы меня сжигали.
У Любиного отца на эту тему был большой сдвиг.
«Ни в коем случае не в крематорий!»
Это когда ему было меньше, чем мне сейчас.
«Папа, вам еще рано говорить об этом».
«Еврею никогда не рано говорить о крематории. Ни ему самому, ни его близким. Пора бы уже понять, молодой человек!»
Любу бесили эти разговоры, но она молчала. Слишком густая кровь. Из Сибири вернулись только в начале шестидесятых. И тут как раз подвернулся я. Со своей первой главой диссертации о Соле Беллоу в рваном портфельчике. Мечтал съездить в Америку и познакомиться лично. Просто хотелось пожать руку. Но им пока было не до Америки.
Забайкалье, Приморский край. Захолустные городишки. Кажется, какое-то Бодайбо.
Сослали еще до войны, когда разгоняли хасидское духовенство. Люба родилась уже там. Хорошо, что тетя ее отца была санитаркой в отряде Лазо. Из-за этого Любу принимали в пионеры на берегу Амура. Рядом с памятником героям Гражданской войны. Генеалогия, в конце концов, важна при любом режиме. И галстук ей повязывал секретарь райкома. Склонялся по очереди к этим кнопкам, трясущимся на холодном ветру. Шесть русых головок и одна темная. Люба смотрела на него и щурила от солнца черные, как две маслины, глаза. Неумело заслонялась салютом. На Иакова он, наверное, не был похож.
Ее двоюродную бабушку звали Лена Лихман. В семье к Лазо относились тепло. Не потому, что Лена Лихман была у него санитаркой, а потому, что его сожгли.