Такое, когда вдруг за окном – хлопьями снег, или неожиданно отпускает сердце. А ты еще не успел как следует испугаться, и от этого даже благодарность не смогла принять окончательные ровные очертания, а просто мелькнула и улетучилась как отброшенная после неспокойных снов скомканная простыня. И ты идешь на кухню за стаканом воды. Наслаждаясь тем, что ощущаешь под собой пол. И босые ноги.
Или садишься в трамвай и видишь знакомую девушку в красном пальто. И успеваешь подумать – о, Господи, это чудо. Только мальчика с зеленым ведерком на коленях у нее уже нет. Колени совершенно свободны. И у тебя почти не возникает мысль, что вот бы взять и занять это вакантное место. Ты просто смотришь на нее сверху, уцепившись за ледяной поручень, и размышляешь о чуде.
О том, что все на свете должно произойти дважды. И стать чудом от этого. Все должно произойти еще раз. Непременно. Рифма – основа чуда. А может быть, его причина.
Как эти ее колени. Обязательно два. Они должны были случиться два раза. Левое и правое. Отрифмовать друг друга сквозь плотную, непроницаемую для твоего взгляда ткань.
«Взглядонепроницаемые колготки. Артикул такой-то. Гарантия на столько-то мужских взглядов. От пылких взоров не воспламеняются. Рекомендуется использовать в непосредственной близости с одинокими, больными, брошенными профессорами. Быть может, им станет легче».
Последняя фраза набирается курсивом. Обычный шрифт не передает ни сослагательности, ни заключенной в ней иронии.
Да, все должно произойти еще раз. Как снег за окном. С первого раза вряд ли кто-нибудь разберет. Просто белые точки. А потом ты уже говоришь: «Смотрите – снег».
И слово становится больше, чем произнесенные тобой звуки. Оно волнует. Это и есть чудо.
Я ехал в промерзшем трамвае, разглядывая клубы пара, которые неподвижно висели у наших губ – у моих, у двух азербайджанцев на задней площадке, и у губ моей незнакомки в красном пальто. Азербайджанцы обсуждали, очевидно, торговлю, поэтому их пар был живой, клубящийся и иностранный. Девушка в красном пальто выдыхала совершенно московское облачко, в котором рассказывалось о мальчике с зеленым ведром. Мое дыхание тоже хранило кое-какие секреты, поэтому я начал его задерживать. Важно было, чтобы пар успел раствориться в трамвайном холоде прежде, чем я обновлю свое облако.
Когда закружилась голова, я решил сойти. Хотя до этого планировал ехать за красным пальто. До ее остановки. Что-то нас связывало. Иначе она не появилась бы во второй раз. К тому же Люба уже неделю собиралась в свою Америку, перекладывала старые вещи и целыми днями ворчала, что я путаюсь у нее под ногами.
А я не путался. Я просто переходил с того места, откуда она прогоняла меня, в какой-нибудь свободный угол и размышлял о том, где я буду жить после ее отъезда.
– Иди пить чай, – говорила она. – И не надо сидеть тут с таким потерянным видом.
– Это не потерянный вид, – отвечал я. – Это я думаю о Фолкнере. У меня завтра лекция на четвертом курсе. Очень талантливые студенты.
– Почти как твоя Наташа? – усмехалась она.
В общем, я не спешил к Любе домой. Может быть, именно по этой причине и затеял поездку к Головачеву. Чтобы не путаться у нее под ногами, пока она перебирает все эти кофты, блузки и свитера.
– Зачем они тебе в Америке?
– Отстань. Думаешь о своем Фолкнере – и думай.
Мои размышления о ритмической природе чуда Любу не волновали. Она собиралась в Америку.
Изо всех сил.
– Простите, Святослав Семенович, – сказал после лекции коренастый большеголовый студент, имени которого я не мог запомнить уже почти два семестра. – Все-таки не совсем понятна мысль Фолкнера о том, что прошлого не существует. Не могли бы вы пояснить?
Такие бывают. На курсе их обычно человека два-три. Стараются обратить внимание. Все правильно – сессия на носу.
Остальные гурьбой столпились у выхода. Толкаются и хихикают. Знают, что сдадут и так. Ниже «четверки» я никому не ставлю. Мне все равно – читали они «Свет в августе» или нет. Думаю, что Фолкнеру, в принципе, тоже.
Но этот не уходит, стоит. На лице – пытливое выражение. Видимо, хочет «отлично». Зануда.
Я собрал свои листочки в портфель и пошел к двери. Эти смешливые расступились.
– Святослав Семенович… – у него в голосе недоумение, как будто я ему денег должен.
Не должен. Лекция идет в два приема по сорок минут. Между ними пять минут перерыва. Мои законные триста секунд. Триста секунд на молчание. На смотрение прямо перед собой в попытке увидеть то, чего не существует. Вокруг – хихиканье, бутерброды и толкотня. Пять минут. Не больше. По-новогоднему круглое счастливое лицо Люси Гурченко ни при чем. Не подходит.
До Натальи эти пять минут можно было проводить в деканате.