«…Сколько передумано, перечувствовано за это время, что мы расстались; как глаза открылись на многое из того, на что прежде, если не с благоговением, то с уважением и затаенной завистью смотрела, а теперь пропади они пропадом! Как, с другой стороны, недооценивала, любила, но не чтила все русское! Какое великое счастье, что я русская. Только сейчас не я одна, а мы все, и Сережа в первую очередь, поняли и до дна почувствовали, что это за великая страна!»
Встречи и впечатления этого года не прошли для композитора даром. Душевное оцепенение как бы начало понемногу проходить. Это чувство было для него знакомым. Темная стоячая вода дрогнула, колыхнулась и закружилась медленно в поисках выхода для себя. Пока он, как художник, еще не видел его.
Однажды в Швейцарии Николай Карлович Метнер, озабоченно глядя на старого друга кроткими голубыми глазами, спросил очень осторожно, почему все же он не попробует сочинять.
Рахманинов ответил не сразу.
— Как же сочинять, — проговорил он со слабой улыбкой, — если нет мелодии! Если я… — подумав, добавил он, — если я давно уже не слышал, как шелестит рожь, как шумят березы…
Глава вторая КЛЕРФОНТЭН
С той поры как Рахманинов впервые приехал на лето в Европу, его не покидала мысль об уходе из Америки на восток в более или менее отдаленном будущем, если не на Родину, то все же туда, ближе к милому пределу.
Он хорошо понимал, что время для этого настанет еще, может быть, не скоро.
Между тем связи со Старым Светом крепли.
Осенью 24-го года в Париже князь Петр Григорьевич Волконский сделал предложение Ирине. В письме к Марии Аркадьевне Трубниковой Сергей Васильевич писал о дочерях, что одну уже потерял, а другую не надеется удержать надолго.
С уходом Ирины семья не только поредела, но и как бы «притихла». Большой дом в Нью-Йорке оказался никому не нужным. Рахманиновы сняли небольшую скромную квартиру в относительно тихом районе города, где и прожили последующие восемнадцать лет (вернее зим, на лето в первые годы обычно уезжали во Францию).
Лето 25-го года началось плохо. Давнишняя невралгическая боль в правом виске осложнилась опухолью глаза и привела композитора в клинику.
Едва музыкант начал поправляться, как нелепая смерть бурей ворвалась в семью. В августе неожиданно овдовела Ирина. Утрата оставила после себя след горечи и смятения.
Сезон закончился рано. Но «творческая тишина», которую пытался создать для себя композитор, не давалась. Сперва потребовался музыкальный адрес к шестидесятилетию Глазунова. Затем неожиданно приехал Владимир Немирович-Данченко с эфемерным проектом постановки «Пиковой дамы» на сцене «Метрополитен-Опера» под управлением Рахманинова.
Письма шли нескончаемой вереницей.
Неисправимо доверчивый и неискушенный в практических делах Николай Карлович Метнер сетовал на скаредность издателей-«бизнесменов».
«Существуют, — писал в ответ Рахманинов, — три категории композиторов:
…1. Те, что пишут популярную музыку для «рынка».
2. Модную, то есть модернистскую, музыку и, наконец, —
3. Пишущие «серьезную, очень серьезную музыку», как говорят дамы. К последней категории имеем честь принадлежать и мы с Вами. Издатели очень охотно печатают сочинения первых двух категорий, так как это хороший «бизнес», а последней — крайне неохотно… Иногда у издателя еще появляется надежда, что автор серьезной музыки приближается к столетнему юбилею или, что еще лучше, что он уже умер и его сочинения могут поэтому сделаться популярными. Но эта надежда никогда не бывает серьезной. Беляев был единственным исключением. Он печатал только серьезную музыку и потерял на этом все свое состояние… Гутхейль, напечатавший почти все написанное мной, одновременно издавал тысячи популярных романсов и вальсов, иначе ему пришлось бы повеситься…»
В конце письма он советовал Метнеру смириться и безропотно принимать условия, которые ему предлагают.
В итоге трехмесячного уединения появился не новый фортепьянный концерт, а всего лишь несколько фортепьянных переложений на темы Фрица Крейслера и на свою собственную — «Маргаритки».
Накануне отъезда в Европу весной композитор признался Владимиру Вильшау, что охотно писал бы ему чаще, «…если бы не окаянная здешняя жизнь, отнимающая вместе с работой весь твой день, и постоянная спешка сделать то, что надо в смысле работы, и то, что не надо и, в сущности, бесцельно, в смысле всяких посещений, отписок, приставания, предложений…
…Единственного, чего нет в этой стране, это покоя. Впрочем, и в Европе трудно его доставать стало. Или я не умею его устроить, или его быть нигде не может. Так все я спешу с непроходящим сознанием, что не поспею!..»
Только к исходу сентября 1926 года концерт был, наконец, завершен.
В письме к Метнеру он признался, что его больше всего ужасает длина партитуры — сто десять страниц. Все же он возражал против метнеровекого определения «длины» музыкальных сочинений.