Но прошел еще без малого год, прежде чем проявленный интерес принял осязаемые формы. Предварительное решение о постановке «Алеко» в Большом театре весной 93-го года было принято, правда, еще в июне. Но практически тогда же оно было заморожено — понадобился настойчивый нажим со стороны Чайковского на директора театров Всеволожского, чтобы этот лед оттаял.
Чайковский был перегружен срочной работой, однако, отбросив все, приехал в Москву к началу репетиций.
Однажды он и Рахманинов сидели рядом в полутемном зале.
Альтани ломаным языком переругивался с контрабасистами. Сергей досадливо морщился.
— Вам нравится этот темп? — неожиданно спросил Чайковский.
— Нет.
— Тогда почему же вы молчите?
— Я боюсь.
Во время паузы Петр Ильич прокашлялся и, привстав с кресла, сказал во весь голос:
— Сергей Васильевич считает, что в этом месте темп следует взять немного быстрее.
Настало 27 апреля 1893 года.
Небо нахмурилось. Гривастые кони на фронтоне Большого театра выглядели совсем черными. Куда- то эта видавшая виды запряжка вывезет нынче странствующего музыканта?..
За кулисами стук молотков, бестолочь, суета, как перед нашествием неприятеля. Сновали во множестве появившиеся чиновники в вицмундирах театрального ведомства. Мелькали раскрашенные под цыганок лоснящиеся лица хористок. Среди этой кутерьмы Сергей почувствовал себя лишним. «Сбежать бы!» — подумал он.
Но едва осветилась рампа, его нашли и потащили в директорскую ложу.
По настояниям Чайковского на премьеру прибыл сам камергер Всеволожский. Петр Ильич представил Сергея. Камергер прищурился через пенсне, пошевелил кошачьими усами и, процедив сквозь зубы стереотипную любезность, подал автору три пальца.
«Много! — с удивлением отметил стоявший рядом правитель канцелярии. — Иван Александрович даже прославленным артистам, как правило, подает только два…»
Несмотря на пышные декорации и огромный хор, многое приводило Рахманинова в отчаяние и прежде всего несуразная фигура Корсова, певшего Алеко. На нем был невообразимый чехо-венгерский костюм. Плоская шапочка, надетая набекрень, плащ Чайльд Гарольда и щегольские лакированные сапоги. Он внушительно постукивал посохом в виде срубленного сука, рычал и злодейски вращал глазами.
Вся глубокая человечность образа была погублена безвозвратно.
Немногим лучше был и молодой цыган, наряженный почему-то неаполитанским рыбаком.
Только Земфира — Дейша Сионицкая — была хороша.
Москва в этот вечер была настроена благодушно. Гремели овации. (Впрочем, показанный после оперы «Разнохарактерный дивертисмент» имел еще более шумный успех.) Откуда-то вынырнул помолодевший, сияющий и прифранченный отец. Бабушка Варвара Васильевна всплакнула украдкой в директорской ложе. Сергея вытолкнули на сцену. Впервые в жизни довелось ему через освещенную рампу заглянуть в эту темную орущую бездну.
Неловко кланяясь, он увидел Чайковского. Перегнувшись через барьер ложи, Петр Ильич хлопал что было сил. Ему, мальчику, ведь нужно, нужно это!
Но наутро, когда рассеялся угар, наступила реакция.
Накануне Зилоти дал ему на просмотр клавир «Иоланты». Проиграв оперу до конца, Сергей вместе со своей «опереткой» показался себе просто ничтожным. Рецензия, опубликованная в утренней газете, была каплей, переполнившей чашу.
«Как опера 18-летнего студента «Алеко» — выше всех похвал. Но как опера для сцены Большого театра она оставляет желать много… Она написана по старомодному итальянскому образцу, которому издавна привыкли следовать русские композиторы».
Позолоченная стрелка, направленная верной и не очень дружелюбной рукой, попала в самую уязвимую точку.
«Неужели, — думал Сергей в смятении, — сердцем Петра Ильича руководила одна только жалость?»
Осенью в концерте на электрической выставке в Москве впервые была исполнена Прелюдия Рахманинова до-диез минор.
Наверно, еще никто из русских музыкантов не пытался уложить столь грандиозный замысел в рамки небольшой фортепьянной пьесы, записанной на четырех страничках. На опоре из трех властных октав он воздвиг величавое здание звуков. За ним как бы вставали воплощенные в музыке образы фресок Микеланджело.
Так начала свой долгий путь одна из самых прославленных пьес в мире. Она принесла ее автору славу и деньги, горечь и разочарования. Но все это было еще впереди.
На другой день после петербургской премьеры «Щелкунчика» и «Иоланты» кто-то позвонил у подъезда на Малой Морской.
Петр Ильич, в халате, с папиросой в руке, отодвинул недопитую чашку чаю. За год совсем поседел. Едва заметная судорога временами пробегала по щеке. Усталость от жизни, разочарование, временами тоска, но не та, в глубине которой предвидение нового прилива, а нечто «безнадежное, финальное и даже, как это свойственно финалам, банальное».
— Господин Протопопов из «Петербургской газеты», — доложил слуга.
Чайковский поморщился. В облаках фимиама, воскуряемого ему печатью, все чаще поблескивают ядовитые жала!
После учтивого разговора о погоде Протопопов заикнулся о планах Чайковского на ближайшие годы.