И воцарился ад. Все побежали. Стоявшая подле столба с узелком в руках молодая бабенка в лаптях с хриплым воем повалилась в грязь, обнимая сапоги новобранца в сдвинутом на затылок картузе. Он был пьян; силясь освободиться, глядел прямо перед собой мутными синеватыми глазами.
Не чуя ног под собой, Рахманинов прошел мимо.
На миг приподнялся край занавеса, и он увидел то, о чем нельзя было прочитать ни в реляциях, ни корреспонденциях с этого проклятого, дьявольского «театра».
В ушах у музыканта немолчно звучали строфы Дантова «Ада»:
Здесь, в Ивановке, этот «вековечный стон» был гораздо слышнее, чем в многолюдной Москве.
С низовьев Волги дули обжигающие суховеи, разнося по полям призрак голода и напастей. Жестокий град до корня выбивал неокрепнувшие полосы озимых.
Нищета, безлошадье…
Вечерами Сергей Васильевич выходил на опушку молодого парка. Слабо мигали степные звезды. Светят они и там, на краю земли, на вершины голых сопок и заросли гаоляна.
Три раза в неделю приходила почта. Все набрасывались на газеты.
Каждому хотелось разорвать вязкую паутину подсахаренных сентенций, глухих реляций Куропаткина о «стратегическом оттягивании армий к Ляояну», увидеть голую правду, как бы страшна она ни была.
Но в один душный июльский вечер паутина нежданно прорвалась, и на мкг все исчезло: и Маньчжурия, и призрак голода, и «Франческа». Из траурной рамки бросилось в глаза одно страшное и бесповоротное слово: «Баденвейлер».
Антон Павлович Чехов…
С минуту Рахманинов сидел, сжав ладонями виски и ничего не видя перед собой. Потом оглянулся. В комнате никого не было. Ирину лихорадило, мать, истомленная зноем, забылась рядом с ней. Только с веранды долетел до него чей-то тихий, горький плач. Войдя, он увидел Соню.
Обняв ее, усадил рядом на камышовом диванчике.
Негромкий голос доктора Чехова еще звучал у него в ушах. Но зеленый огонь в окошке ауткинской дачи погас навсегда.
Так молча сидели они, глядя в наступающие сумерки, и думали о том, что теперь надеяться больше не на что.
Среди лета пришлось бросить работу над «Франческой» и приняться за оперные партитуры. На третье сентября была назначена «Русалка». К счастью для нового дирижера, он, находясь вдали от Большого театра, о многом не подозревал. Щадя покой музыканта, друзья не упоминали в письмах о буре страстей, разыгравшейся при его назначении.
Ветер дул, разумеется, из Русского музыкального общества. Сам Сафонов на этот раз признал за благо остаться в стороне, но, без сомнения, действовал через других.
— Разве с Рахманиновым можно работать! — вздыхали почтенные музыканты. — Без меры требователен, суров, нетерпим.
«Подготовка» была перенесена в гущу артистов, хора и оркестра. Переступив порог театра, Рахманинов сразу почувствовал сомкнувшиеся на нем недоверчивые и недружелюбные взгляды.
В разговоре с ним каждый испытывал чувство неуюта. Худой, высокий, с суховатой ноткой в голосе. Особенно подавлял его взгляд, рассеянный, как бы безразличный.
В первый же день он назначил раздельные репетиции мужчин и женщин к премьере «Князя Игоря».
Кулисы загудели: «Рахманинов всех ругает, на всех сердится. Рахманинов сказал, что никто петь не умеет, посоветовал многим вновь поступить в консерваторию…»
Тут же началась ломка вековых традиций.
Рахманинов велел перенести дирижерский пульт от рампы назад, к барьеру.
— Я хочу видеть перед собой оркестр, — заявил он.
Певцы возроптали: «Это просто черт знает что такое! А как же мы-то, мы увидим его палочку?!.»
Запротестовал и Альтани. Пытаясь унять закипающую бурю, дирекция распорядилась, «по дирижеру глядя», переносить пульт для Альтани вперед, а для Рахманинова назад.
Но вскоре Альтани признал правоту своего преемника.
Преемник же в театре держался невозмутимо, а придя домой, без сил падал на кушетку.
Шла зима. Бесновались вьюги. Из последних сил бился гарнизон Порт-Артура, среди сугробов дымились землянки на реке Шахэ, а море среди непроглядной тьмы било в железные борты кораблей второй Тихоокеанской эскадры, державшей путь через три океана к Цусиме.
Перелом наступил, разумеется, не сразу.
Оркестр Большого театра состоял из превосходных музыкантов. Если же основы его, как ансамбля, были все же расшатаны, то в этом повинны прежде всего «эстрадные» дирижеры вроде Буллериана, периодически появлявшиеся за пультом.
Вспоминая много лет спустя о нравах, царивших в театре, Рахманинов с неподражаемым юмором передавал один из бесчисленных инцидентов в практике оркестра.
Первую валторну в оркестре играл чех Осип Сханилец, мужчина геркулесовского телосложения с огромной черной бородой. Однажды Буллериан по рассеянности и невпопад показал ему вступление. Сханилец, продолжая невозмутимо сидеть со своей валторной на коленях, в ответ показал дирижеру три пальца, дав понять, что до вступления остается еще три такта.