Подумав, он отклонил все три, однако стал готовиться к отъезду с семьей в Америку, куда, как казалось ему, пушечная «гроза не долетает».
Там, быть может, он обретет покой для себя, безопасность для семьи и понемногу вернется к музыке, которая в нем замолчала.
Дав прощальный концерт в октябре, он сел вместе с семьей на маленький шаткий норвежский пароход «Бергенсфиорд» и 1 ноября 1918 года отплыл из Христиании в Нью-Йорк. Путь лежал через страшное Северное море. С потушенными огнями, весь трясясь, словно в лихорадке, «Бергенсфиорд» покорно ложился то на левый, то на правый борт, зарываясь носом в клокочущую муть. Свинцовосерое море за ржавыми решетками перил ворочало тяжелые гребнистые валы, ежеминутно вскипавшие грязной пеной. Тревожные звонки поднимали пассажиров по десять раз среди ночи. Надежда на то, что удастся счастливо проскользнуть, нередко совсем уходила. Мир, оставшийся за кормой, казался невероятным, никогда не бывшим. (Время вспоминать еще не наступило.)
Все же на девятый день они приплыли в Нью-Йорк. Тот же Альтшуллер замахал шляпой с высокого пирса и, едва закончился таможенный обряд, примчал гостей в модный в те годы отель «Шерри Незерланд» на бойком перекрестке 59-й и 5-й авеню.
Около полуночи приезжих разбудил неимоверный гам и грохот на улице. Гудки автомобилей, дикий свист, вопли, вой сирен, треск, беспорядочная пальба — все сливалось в невообразимый шабаш. За окнами вспыхивали и гасли огни. Невозможно было понять, что там: массовый приступ безумия, налет цеппелинов, светопреставление…
Выглянув за дверь, Сергей Васильевич увидел коридорного, дирижирующего сапожной щеткой. На вопрос разбуженного постояльца он крикнул:
— Перемирие с немцами, сэр! — и куда-то помчался со всех ног.
Это была ночь на одиннадцатое ноября.
Наутро, раньше чем приезжие успели оглядеться, у дверей один за другим застучались гости.
Первым был Иосиф Гофман, уже начавший полнеть, но все еще легкий, изящный, с ямочкой на подбородке и с пушистыми пепельными волосами. Его всемирная слава достигла своего апогея. Но чувство горячей приязни к русскому товарищу по искусству осталось незыблемым. Оба тотчас же припомнили дни, когда дружески встречались в Москве, Петербурге, Тифлисе без тени соперничества и зависти.
Посыпались советы и наставления. Рахманинов терпеливо выслушивал всех, но поступал по-своему. Он на долгие годы связал свою концертную деятельность с антрепризой пожилого спокойного Чарлза Эллиса и с фортепьяно фирмы Фредерика Стейнвея.
С первых же часов в Америке музыканта задергали, «заговорили», оглушили, засыпали письмами и телеграммами. При скудном запасе английских слов и полном незнакомстве с повадками оголтелых дельцов, закопошившихся вокруг Рахманинова, положение последнего могло сделаться критическим.
Но тут небо послало ему «ангела» в лице некоей Дагмары Райбер, которая без тени льстивой угодливости предложила Рахманинову свои услуги. Датчанка родом и сама хорошая музыкантша, она знала несколько языков и, главное, прекрасно разбиралась в обстановке, среди которой предстояло жить и работать русскому артисту.
Позднее Райбер вспомнила, что при первой встрече Рахманинов выглядел застенчивым, угрюмым, почти несчастным. Такая же молчаливая и еще более застенчивая дочь Татьяна вышла к гостье, держась за отцовский рукав. Четыре года Дагмара Райбер была вожатым Рахманинова в Новом Свете, покуда ее не сменил на этом посту Евгений Сомов.
В мире продолжались болезненные судороги. По морям и континентам продолжала свое победное шествие «испанка», унося с собой миллионы жертв. Через неделю заболели Рахманинов и обе девочки.
Когда кризис миновал, врач посоветовал композитору длительный отдых, но, едва поднявшись на ноги, больной стал готовиться к первому выступлению.
Восьмого декабря в маленьком городке Провиденс в штате Ро-Айланд началась концертная страда Рахманинова, продолжавшаяся без перерыва почти двадцать пять лет.
Открылась эра наиболее ошеломляющего успех а, какого когда-нибудь добивались в Америке иноземные концертанты.
Первые же выступления Рахманинова на концертной эстраде вызвали давно не виданную сенсацию в печати.
«Человек, способный в такой мере и с такой силой выражать свои чувства, должен прежде всего научиться владеть ими в совершенстве, быть их хозяином…
…Он не смотрит на своих слушателей и не игнорирует их. Он просто приказывает им слушать. Ни руками, ни лицом, ни телом он не выражает своего волнения. Он сидит, всецело отдавшись своему труду, он поглощен им, он отдает ему все свои силы, способности».
«Сам Вудро Вильсон, — восклицал другой рецензент, — не способен облечь себя в маску такого непроницаемого академического бесстрастия!»
Это было, разумеется, не случайно. С первых же дней Рахманинов интуицией почувствовал, что теперь, как еще никогда раньше, ему придется защищать себя, свой мир, свою душу от пошлого и праздного любопытства, доходящего до открытой наглости.