Они приняли этот порядок, и Людмила Афанасьевна выходила, пыталась найти себе дело то с рентгенолаборантами, то над историями болезней, дел много было, но ни одного из них она не могла сегодня допонять. И вот снова звали её — и она шла с колотящимся сердцем, что они встретят её обрадованными словами, Верочка Гангарт облегчённо обнимет и поздравит — но ничего этого не случалось, а снова были распоряжения, повороты и осмотры.
Подчиняясь каждому такому распоряжению, Людмила Афанасьевна сама не могла над ним не думать и не пытаться объяснить.
— По вашей методике я же вижу, чт
Она так поняла, что они подозревают у неё опухоль не желудка и не на выходе из желудка, но на входе — а это был самый трудный случай, потому что требовал бы при операции частичного вскрытия грудной клетки.
— Ну Лю-удочка, — гудел в темноте Орещенков, — ведь вы же требуете раннего распознания, так вот методика вам не та! Хотите, месяца три подождём, тогда быстрей скажем?
— Нет уж, спасибо вам за три месяца!
И большой главной рентгенограммы, полученной к концу дня, она тоже не захотела смотреть. Потеряв обычные решительные мужские движения, она смяклая сидела на стуле под верхней яркой лампой и ждала заключительных слов Орещенкова — слов, решения, но не диагноза!
— Так вот, так вот, уважаемый коллега, — доброжелательно растягивал Орещенков, — мнения знаменитостей разделились.
А сам из-под угловатых бровей смотрел и смотрел на её растерянность. Казалось бы, от решительной непреклонной Донцовой можно было ждать большей силы в этом испытании. Её внезапная обмяклость ещё и ещё раз подтверждала мнение Орещенкова, что современный человек беспомощен перед ликом смерти, что ничем он не вооружён встретить её.
— И кто же думает хуже? — силилась улыбнуться Донцова.
(Ей хотелось, чтоб — не он!)
Орещенков развёл пальцами:
— Хуже думают ваши
Гангарт сидела бледная, будто решения ждала себе.
— Ну, спасибо, — немного легче стало Донцовой. — И… что же?
Сколько раз за этим глотком передышки ждали больные решения от неё, и всегда это решение строилось на разуме, на цифрах, это был логически-постигаемый и перекрестно-проверенный вывод. Но какая же бочка ужаса ещё таилась, оказывается, в этом глотке!
— Да что ж, Людочка — успокоительно рокотал Орещенков. — Мир ведь несправедлив. Были бы вы
(Он сказал: „если надо будет резать“. Он хотел выразить, что, может, и не придётся?.. Или нет, вот что… Нет, хуже…)
— То есть, — сообразила Донцова, — операция настолько сложна, что вы не решаетесь делать её здесь?
— Да нет же, ну нет! — нахмурился и прикрикнул Орещенков. — Не ищите за моими словами ничего больше сказанного. Просто мы устраиваем вам… как это?.. блат. А не верите — вон, — кивнул на стол, — берите плёнку и смотрите сами.
Да, это было так просто! Это было — руку протянуть и подвластно её анализу.
— Нет, нет, — отгородилась Донцова от рентгенограммы. — Не хочу.
Так и решили. Поговорили с главным. Донцова съездила в республиканский Минздрав. Там почему-то нисколько не тянули, а дали ей и разрешение, и направление. И вдруг оказалось, что по сути ничто больше уже не держит её в городе, где она проработала двадцать лет.
Верно знала Донцова, когда ото всех скрывала свою боль: только одному человеку объяви — и всё тронется неудержимо, и от тебя ничего уже не будет зависеть. Все постоянные жизненные связи, такие прочные, такие вечные — рвались и лопались не в дни даже, а в часы. Такая единственная и незаменимая в диспансере и дома — вот она уже и заменялась.
Такие привязанные к земле — мы совсем на ней и не держимся!..
И что же теперь было медлить? В ту же среду она шла в свой последний обход по палатам с Гангарт, которой передавала заведывание лучевым отделением.