Нельзя же сердиться на неё за то, что ей двадцать три года и она здорова до последней клеточки и кровинки.
— Счастливо! — сказал он без всякой обиды.
И уже пошёл. Вдруг с той же лёгкостью и простотой она окликнула:
— Алё, Олег!
Он обернулся.
— Вам, может, переночевать будет негде? Запишите мой адрес.
(Как? И она?)
Олег смотрел недоуменно. Понять это — было выше его разумения.
— Очень удобно, около самой трамвайной остановки. Мы с бабушкой вдвоём, но и комнатушки две.
— Спасибо большое, — растерянно принял он клочок бумажки. — Ну, вряд ли… Ну, как придётся…
— Ну, вдруг? — улыбалась она.
В общем, в тайге б он легче разобрался, чем среди женщин.
Ступил он ещё два шага и увидел Сибгатова, тоскливо лежащего на спине на твёрдом щите в своём затхлом углу вестибюля. Даже в сегодняшний буйно-солнечный день сюда попадали только десятые отражения.
Смотрел Сибгатов в потолок, в потолок.
Похужел он за эти два месяца.
Костоглотов присел к нему на край щита.
— Шараф! Ходят слухи упорные: всю ссылку распустят. И — спец
, и — адм.Шараф головы к Олегу не повернул, глаза только, одни. И как будто ничего не принял, кроме звука голоса.
— Слышишь? И вас, и нас. Точно говорят.
А он — не понимал.
— Не веришь?.. Домой поедешь?
Увёл Сибгатов глаза на свой потолок. Растворил безучастные губы:
— Мне — раньше надо было.
Олег положил ему руку на руку, а та была на груди, как у мертвеца.
Мимо них бойко проскочила в палату Нэлля:
— Тут у вас тарелочков не осталось? — и оглянулась: — Э, чубатый! А ты чего не обедаешь? А ну, тарелки освобождай, ждать тебя?
Вот это да! — Пропустил Костоглотов обед и даже не заметил. Домотало его! Только одного он не понял:
— Тебе-то что?
— Как что? Я — раздатчица теперь! — объявила гордо Нэлля. — Халат, видишь, чистый какой?
Поднялся Олег — пойти похлебать свой последний больничный обед. Вкрадчивый, невидимый и беззвучный, выжег в нём рентген всякий аппетит. Но по арестантскому кодексу невозможно было оставить в миске.
— Давай, давай, управляйся быстро! — командовала Нэлля.
Не только халат, — у неё по-новому были и локоны закручены.
— Во ты какая теперь! — удивлялся Костоглотов.
— А то! Дура я за триста пятьдесят по полу елозить! Да ещё и не подкормишься…
34
Потяжелей немного
Как, наверно, у старика, пережившего сверстников, бывает тоскливая незаполненность — „пора, пора уходить и мне“, так и Костоглотову в этот вечер в палате уже не жилось, хотя койки были все заполнены, и люди — всё люди, и заново поднимались как новые те же вопросы: рак или не рак? излечивают или нет? и какие другие средства помогают?
К концу дня последний ушёл Вадим: привезли золото, и его перевели в радиологическую палату.
Только и осталось Олегу пересматривать кровати и вспоминать, кто тут лежал с самого начала и сколько из них умерло. Получалось, что и умерло как будто немного.
Так душно было в палате и так тепло снаружи, что Костоглотов лёг спать с приоткрытым окном. Воздух весны переваливал на него через подоконник. Весеннее оживление слышалось и из маленьких двориков старых домишек, которые теснились вприлепку к стене медгородка с той стороны. Жизнь этих двориков через кирпичную стену городка не была видна, но сейчас хорошо слышались то хлопанье дверей, то крик на детей, то пьяный зык, то гнусавая патефонная пластинка, а уже поздно после отбоя донёсся женский сильный низкий голос, выводивший врастяжку, то ли с надрывом, то ли с удовольствием:
Все песни пели — о том же. Все люди думали — о том же. А Олегу надо было — о чём-нибудь другом.
Именно в эту ночь, когда встать предстояло рано и силы надо было беречь, Олег совсем не мог заснуть. Проволакивалось через его голову всё нужное и ненужное: недоспоренное с Русановым; недосказанное Шулубиным; и ещё Вадиму какие надо было высказать аргументы; и голова убитого Жука; и оживлённые лица Кадминых при жёлтой керосиновой лампе, когда он будет выкладывать им миллион городских впечатлений, а у них будут новости аульные и какие они за это время слышали музыкальные передачи — и приплюснутая хибарка будет казаться им троим наполненною вселенной; потом рассеянно-надменное выражение восемнадцатилетней Инны Штрём, к которой теперь Олег и подойти не посмеет; и эти два приглашения — два женских приглашения остаться ночевать, ещё и от них ломило голову: как нужно было правильно их понимать?
В том ледяном мире, который отформовал, отштамповал Олегову душу, не было такого явления, такого понятия: „нерасчётливая доброта“. И Олег — просто забыл о такой. И теперь ему чем угодно было легче объяснить это приглашение, чем простой добротой.
Что они имели в виду? и как он должен был поступить? — ему не было понятно.
С боку на бок, с боку на бок, и пальцы разминали невидимую папиросу…
Поднялся Олег и потащился пройтись.
В полутьме вестибюля, сразу у двери, в своём обычном тазике на полу сидел Сибгатов, отстаивая свой крестец — уже не с терпеливой надеждой, как прежде, а с завороженной безнадёжностью.