— Оденься потеплей, — привычно сказала Марья Васильевна и хотела снести ведро в погреб, но тут вывернулся Витька и попросил кружечку молока. У них в заводе не было, чтобы дети чего просили, — они получали то, что определяла им Марья Васильевна.
— Может, тебе еще торту шоколадного?
— Не-е, молочка бы горячего! — Витька потер себе грудь, откашлялся и по-взрослому сказал: — Заложило, весь день перхаю, похоже — простыл.
— Коли простыл, ступай в постель, — сказала Марья Васильевна и тут поймала на себе пристальный, выжидающий взгляд Степана. — Ступай, — повторила она, — я тебе подам…
Она зачерпнула кружку молока и поставила на керосинку. А когда несла молоко в погреб, долила в ведерко воды из стоявшей в сенях кадки. Сроду она так не делала, да ведь иначе кому-то из жильцов не хватит.
Когда шла назад, увидела на крыльце Степана. Он стоял в своем обычном поношенном ватном костюме, кривоносых ботинках, в кепке со сломанным козырьком. И нетребовательный же Степан! Другой на его месте давно бы новую одежду справил, а он ходит в своем обдергайчике, и горюшка ему мало. От этих мыслей забылась обида, к ней сошли нежность и доверие.
— Знаешь, Степа, чего я надумала, — сказала Марья Васильевна, тронув мужа за рукав. — Не вступить ли мне в колхоз?
— Еще чего! Мы же рабочий класс!
— Это ты рабочий класс. А я ни богу свечка, ни черту кочерга. Вон у Беляковых или Прошиных мужья на торфу работают, а жены в колхозе. Или вон Мухины. Варька до прошлого года птицефермой заведовала.
Степан тихо улыбнулся.
— Когда только ты, мать, угомонишься? — сказал он ласково. — Этакую махину тащишь, и все тебе мало. Так и надорваться можно!
— Зачем надрываться-то? — засмеялась Марья Васильевна. — Нешто Нюрка Белякова или Глашка Прошина надрываются? Как ни посмотришь, все в поселке халдырят. А коровки их с колхозным стадом пасутся…
— Вон что!.. — улыбка Степана погасла.
— Ну да! Как ни бьюсь я с Пеструхой, ничего не поделаю. На колхозной травушке да на колхозном сенце она враз в полную силу войдет. Надо же и детям молочка попить, — добавила она для Степана.
Степан поднял голову, и Марья Васильевна чуть отшатнулась: такое было у него тяжелое, угрюмое лицо.
— Занимайся домашностью, бог с тобой, а колхоз не трожь. Поняла?
— Да ты что?..
— Нечего нашу грязь по миру размазывать.
«Грязь? — вскричало в ней. — У меня все чисто, это ты, ты грязный!» Но она ничего не сказала, и Степан медленно пошел со двора.
Марья Васильевна стояла, обмерев, недвижно, как трава в затишье, затем вспомнила, что сбежит молоко, и кинулась в дом. Молоко наполовину выкипело, она подсыпала в остаток сахарного песку и отнесла Витьке.
«Остановится Степан с Парамонихой или мимо пройдет? Неужто и после такого нашего разговора вспомнится ему о вдове?..»
Марья Васильевна почти бегом устремилась на улицу. Они стояли по сторонам прочесанного Степаном тугого березового плетня и разговаривали. Заходящее солнце освещало их теплым, красноватым светом, и белое платье Парамонихи стало розовым. Марья Васильевна неотрывно глядела на них, а затем их фигуры стали будто таять в багряном воздухе, растворилось и багрянце и розовое платье Парамонихи, и над плетнем осталось лишь ее темноглазое лицо под темной копной словно ветром растревоженных волос; по плечи заволокло и Степана, лишь резкий очерк смуглой скулы да мятая кепка оставались видимы, а вот уже не стало и плетня…
«Что это со мной? — испуганно подумала Марья Васильевна, — в глазах ли мутится, в голове?»
Это с реки наплывал туман густыми, окрашенными в багрец клубами…
В доме уже все спали. Спали Колька с Витькой, спала за ситцевой занавеской Наташа, спали на тюфяках, набитых сеном, археологи, торфяники, землемеры, на сеновале спали охотники и рыболовы, спали куры на насесте и Пеструха в хлеву. Не спала только Марья Васильевна. Она управилась с дневными делами и могла бы уже улечься, но знала, что все равно не уснет. Томившая ее обида переросла в темное, глухое ожесточение. Все предали ее. Предал Степан, устранивший себя от всех ее забот и прильнувший к чужому сердцу, предали своим равнодушием дети. Все равно она от своего не отступится, докажет им, на что готова пойти ради семьи…
Марья Васильевна прислушалась к тишине дома. Из горницы доносилось дыхание спящих, порой слышался чей-то глухой ночной вздох, а то легкий стон. Все спят первым, самым глубоким сном. Окно, глядевшее из кухни на огород, казалось заклеенным черной бумагой. Марья Васильевна поднялась и тихо вышла из кухни.