И они гуляли под мокрыми после дождя деревьями, и Ольга говорила о шутке Станиславского, обещавшего заказать для своей дачи мраморные доски с надписями: «В сём доме жил и писал пьесу знаменитый русский писатель А. П. Чехов, муж О. Л. Книппер. В лето от Р. X. 1902»; «В сём доме получила исцеление знаменитая артистка русской сцены...» Добавим для рекламы: «...она служила в труппе Художественного театра, в коем Станиславский был актёром и режиссёром, О. Л. Книппер, жена А. П. Чехова».
— Тебе нравятся, дусик, такие надписи?
— Нравятся, но с одной поправкой: здесь жил и не писал пьесу Чехов.
VII
С утра было пасмурно и в небе над Клязьмой, и в душе. После завтрака сказал Вишневскому:
— Милсдарь, пора бы уж вам со мной рассчитаться за пиво, которое вы у меня стащили в поезде и выпили ночью тайком под одеялом.
— Я думал, вы не узнаете, Антон Павлович, а вы, оказывается, всё видите и слышите.
— Собираю материал для пьесы. А пивом будете угощать в «Альпийской розе» — там хорошее мюнхенское.
Приказали заложить экипаж, оделись, вышли, и сразу начались неприятности: у ворот стоял унылый, плохо одетый человек. Увидев его, Чехов немедленно вернулся в дом и попросил Вишневского:
— Голубчик, дайте этому субъекту шесть рублей. Я потом вам расскажу.
Субъект, по-видимому, остался недоволен, долго препирался с артистом, поэтому выехали с опозданием и едва успели на поезд. В спешке сели в курящий вагон, и все пассажиры немедленно задымили, словно только их и дожидались. Чехов тяжело закашлялся и не сказал, а простонал:
— Какие невежливые люди.
— Пойдёмте в другой вагон, — предложил Вишневский. — Здесь легко переходить. Я вам помогу.
— Напрасно, голубчик. Теперь у нас будет сплошное невезение. Всё началось с этого просителя. Перейдём в другой вагон — там пожар будет или ещё что-нибудь.
Всё же перешли в соседний вагон. Там не курили и пожара не было, но... немедленно появился контролёр. Вишневский предъявил сезонный, а Чехов смущённо оправдывался:
— Послушайте, мы же опаздывали...
— Господин пассажир! Пра-ашу... Извольте уплатить штраф в сумме трёх рублей.
Пришлось платить, и Вишневский вновь показывал свои сто тридцать два зуба.
— Это ещё не всё, — пообещал Чехов. — Ждите новых неприятностей.
— Хотите газету, Антон Павлович?
— Давайте. Вот увидите: сейчас открою, и обязательно что-нибудь раздражающее. Вот, пожалуйста: «Книжное дело в Петербурге. За первую половину 1902 года наиболее крупным тиражом выходили «Записки врача» Вересаева — 40 000 экз. и «Мещане» Горького — 30 500 экз. Лубочное издательство выпустило 285 000 экз. книг, среди которых преобладали песенники и разбойничьи романы». А вы требуете, чтобы я писал пьесу. Забирайте свою газету. Это была ещё не самая страшная новость. Я боялся, что опять какого-нибудь министра пристрелили. Но не успокаивайтесь, Александр Леонидович: нас ещё что-нибудь обрадует.
Едва вышли из вагона, как «обрадовал» дождь. Взяли крытый экипаж, скомандовали: «На Софийку», подъехали к зданию Немецкого клуба и на дверях «Альпийской розы» прочитали: «По случаю ремонта кухни ресторан закрыт».
VIII
Таганрогский чиновник и азартный картёжник Гаврила Парфентьич любил семью Чеховых едва ли не больше, чем глава семьи Павел Егорович. Младшенькую Машу считал своей дочерью, Евгению Яковлевну называл мамой, и когда разразилась беда — отец сбежал от кредиторов в Москву и нависла угроза продажи с торгов чеховского дома, — обещал сделать всё возможное, чтобы дом остался у них. Он вполне мог спасти дом — работал в коммерческом суде. Вполне мог добиться отмены торгов и выкупить дом за небольшую сумму для того, чтобы Чеховы остались хозяевами. Он и выкупил за небольшую сумму, но для себя. Пришёл к ним пьяный не столько от водки, сколько от радости и кричал: «Я купил!.. Мой дом!.. Я хозяин!..»
Шестнадцатилетний Антон потерял и родной дом, и веру в людей. С тех пор он никогда ни от кого не ждал никакой помощи, а что он пережил, оставшись без дома и без родных, покинувших его одного в Таганроге, не знает никто. Не знают и удивляются, откуда под крепкой здоровой оболочкой весельчака, юмориста, острослова оказалось столько тоски, пессимизма и так называемых «сумеречных настроений», которыми изводит его критика.
Ему было так жаль себя, несчастного шестнадцатилетнего, что, наверное, заплакал бы, если б умел. Как врач он понимал, что это болезнь делает своё дело, разрушая нервные клетки, размягчая душу. Сначала становится жалко себя, потом захочется плакать от жалости к другим.