Роман не получился ни в жизни, ни на бумаге. Бесплодные мечтания о любви заглушили даже врождённое художественное чутьё и профессиональную писательскую интуицию: если тебя восхищает то, что ты написал, если нет желания что-то улучшить, дописать, убрать, значит, всё перечёркивай и начинай сначала. Лишь та проза хороша, которая снова и снова показывает твоё бессилие написать всё, что ты хочешь. Трудность не в том, чтобы написать хорошо, а в том, чтобы написать именно то, что ты хочешь. «Дуэль» казалась прекрасной прозой: Кавказ, превратности любви, дуэль. Всё это любит русский читатель со времён Лермонтова и Бестужева-Марлинского[38]
. Но Лермонтов не прятал за кустом на месте дуэли попа-миротворца, не мирил Печорина с Грушницким, не хоронил мужа Веры, чтобы соединить влюблённых в счастливом браке и уничтожить величайший русский роман.Со страниц рукописи выпирает прямое подражательство. «Нелюбовь Ладзиевского к Надежде Фёдоровне выражалась главным образом в том, что всё, что она говорила и делала, казалось ему ложью или похожим на ложь... Ей казалось, что все нехорошие воспоминания вышли из её головы и идут в потёмках рядом с ней и тяжело дышат, а она сама, как муха, попавшая в чернила, ползёт через силу по мостовой и пачкает в чёрное бок и руку Ладзиевского...» Это не Чехов, а Лев Толстой.
Теперь он будет писать другое — не придуманное в спокойные утренние творческие часы, а рвущееся из оскорблённой души.
Садиться за работу надо с холодной головой, и, приведя себя в порядок, предстал перед ожидавшим его моряком с видом человека, находящегося в хорошем настроении. Тот ожидал его внизу, в комнате у лестницы. Его лицо показалось странно знакомым. Именно «странно»: он был уверен, что никогда не встречал этого человека, и в то же время был убеждён, что недавно видел его простое замкнутое лицо с осторожными светлыми глазами.
— Мичман Азарьев Николай Николаевич, — представился знакомый незнакомец и, заметив непонимание в глазах Чехова, объяснился подробнее: — В Петербурге к вам обращалась моя родственница Софья Карловна Гартнунг. В «Новом времени».
Всё вспомнилось и стало понятным, в том числе и фото, которое он послал в письме туда.
Уверил мичмана в том, что говорил о его деле с Сувориным, дважды посетившим Богимово, и тот обещал помочь через Главный морской штаб. Мичман объяснил, что гостил в Калуге у родственника, который хорошо знал Былим-Колосовского, собрался к нему по какому-то делу, и он поехал с ним, узнав, что здесь проводит лето Чехов.
— Где бы вы хотели продолжить службу, Николай Николаевич?
— Моя мечта — Дальний Восток.
Не улыбнулся, не смягчил непроницаемость лица и холод взгляда. Так он сам сказал бы, что его мечта — великая пьеса. Только он никогда никому не скажет о своих тайных мечтах.
— Послушайте, но Дальний Восток заберут китайцы. Я был там прошлым летом и понял, что мы всего лишь гости, а они — коренное население. Конечно, сами китайцы ничего не сделают, но на их стороне будут какие-то силы. Может быть, англичане.
— Японцы, — убеждённо сказал мичман. — Они строят флот. Мы будем защищать Россию на востоке. Там — настоящая служба.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что Азарьев — потомственный моряк, никакой личной жизни у него нет — для него всё это нечто второстепенное, смысл его жизни — служба, исполнение долга перед Россией. Казалось бы, что общего у писателя Чехова с этим служакой, но в молодом моряке он узнавал своё, близкое, понятное, чего нет в приятелях-литераторах. Для него тоже всё было второстепенным, кроме литературы. Когда-то в молодости он был уверен, что у каждого человека есть нечто главное, то, что он ценит более всего, то, ради чего он живёт, — служба, наука, искусство, но, к сожалению, оказалось, что абсолютное большинство живёт просто для того, чтобы жить, то есть иметь семью, деньги (это главное), дом, ещё что-то... Только не знают, зачем это всё. Наверное, им всем было дано от природы нечто такое, высшее, ради чего стоит жить и бороться, но они забыли, растеряли, променяли на чечевичную похлёбку. Мичман Азарьев не потерял, не променял — он знает, зачем живёт.
Мичман был участником недавнего события, прогремевшего на весь мир: в ознаменование союза между Россией и Францией в Кронштадт прибыла французская эскадра. Он рассказывал о прекрасной погоде, о многочисленной публике, прибывшей на пароходах из Петербурга.
— Я никогда в жизни не видел и, наверное, не увижу столько цветов и флагов над морем. По-моему, французских флагов было даже больше, чем русских. В газетах вы, конечно, читали, что адмирал Жерве шёл на «Маренго», и едва эскадра показалась, как заиграли гимны. И знаете, по-моему, больше играли «Марсельезу», чем наш. Потом на «Маренго» прибыл наш старший на рейде — и подняли русский флаг. А о том, как мы опозорились, в газетах писали мало: посадили «Маренго» на мель и почти до вечера мучились — снимали.
— Послушайте, значит, франко-русский союз сразу сел на мель?