Отдавая ему на суд пьесу, волновался не только как начинающий гений, но и как автор карикатуры на брата. Сашечка себя не узнал и вообще вряд ли что-нибудь понял в своём непросыхающем состоянии. Наверное, и не читал, а полистал, остановился на двух-трёх страницах и, убеждённый в своём глубоком понимании литературы, дал категорическую оценку: «Непростительная, хотя и невинная ложь». Его, так сказать, рецензия содержалась в письме из Москвы, и по тону письма легко представлялась пьяная чванливая обезьяна с отвисшей мокрой губой. Особенно обидело высокомерное презрение мудрого старшего к недалёкому младшему: «Если ты захочешь, я когда-нибудь напишу тебе о твоей драме посерьёзнее и посильнее». Сейчас, мол, некогда — время
Этому всегда время. Пришёл к обеду, а в квартире Александра уже клубился невидимый горячий дымок. Хозяин пребывал в первоначальной стадии, когда мир прекрасен и прозрачен и он всё в мире понимает и лукаво, пока ещё почти добродушно, посмеивается над непонимающими, а ты видишь перед собой нелепую физиологическую улыбку, сумасшедший блеск в глазах и слышишь непонятные намёки непонятно на что. Встретил восклицаниями, выражающими вроде бы искреннее восхищение рассказом «Гусев», но сопровождающимися подмигиванием и многозначительным понижением голоса.
— О, гейним! — выкрикивал Александр. — Твой рассказ достоин лучшего, чем наша гнусная газета. Все говорят о тебе и о твоём «Гусеве». Даже больше о тебе. Понял? — И подмигивал. — Никто не знает, кто такой Гусев. Никто не знает, что рассказ назван в мою честь.
— Ты же назвал сына Антоном. Знал, что обижусь, если назовёшь Шекспиром. Где он? Показывай крестника.
— Наташка! Представляй детей великому брату моему. Она их блюдёт как своих. Понял? Блюдёт. Скоро у нас будет свой законный. Будет? — И хлопал по животу Наташу и вновь хитро подмигивал. — Если старший брат взялся, то будет отчётливый результат.
Наташа покорно и печально улыбалась, и мудрые бездонно-чёрные глаза её просили спокойно снести пьяные намёки мужа на далёкое прошлое, когда студент Антон приходил к ней ночевать, спасаясь от семейной тесноты. Минуло почти десять лет, и самая живая его подружка превратилась в молчаливую пожилую женщину с измождённым, заострённым книзу лицом. Чужих детей она действительно содержала как родных, наверное, не хуже, чем это делала бы покойница мать. Оба мальчика подстрижены, одеты в чистое, научены, как обращаться с гостем, и даже его пятилетний крестник уже знает азбуку.
Лучшее, что можно было бы сделать — это отдать подарки и уйти, но стол накрыт, и Наташу не хотелось обижать.
— О, гейним! — продолжал Александр. — Ты такой великий, что мне стыдно носить фамилию Чехов. Я бы лучше назвался Задницыным, или Промежницыным, или...
— Александр! Тебя слушают дети.
— Извини, о брате. Уснух спах, восстах не выспахся. А мальчишек я воспитываю без ханжества. Они у меня всё называют своими именами. Это наша великая лживая литература лицемерит: чудное мгновенье, тургеневские женщины. Сам твой любимый Тургенев этих женщин драл как хотел... Хорошо, не буду. Давай царапнем по рюмахе, как наш Коля говаривал. Пообедаем отчётливо. Я для тебя нашёл самую дорогую хавьяшку...
К следующей стадии Сашечка перешёл уже в самом начале обеда.
— И я, ничтожнейший, приготовил тебе подарок, о великий брате. Ода, посвящённая путешествующему на Сахалин. Слушай:
Нет. Это не я. Это твой друг великий критик Буренин. Почему все великие критики на «Б»? Белинский, Буренин, Суворин...
— Почему Суворин? — удивилась Наташа. — Он не на «Б», и он писатель.
— Потому что б...! — Брат перешёл почти на крик.
— Саша! — взвизгнула жена.
— И ты б...!
Наталья в слезах выбежала из-за стола, детей отправили раньше, и весь запас обезьяньей энергии пришлось принять на себя. Брат, как пьяный лакей, проклинающий хозяина, выкрикивал, что жидомора Суворина ненавидит вся Россия, кроме его гениального братца Антона, готового на всё за лишний гонорарчик.