По его наущению Филипп опять надел на себя темно-голубой свитер, а поверх холщовую куртку, позавтракал последним, что часто случалось с ним с тех пор, как его сон стал менее чистым и менее спокойным и одолевал его только поздно ночью. Он побежал искать Венка, миновал тень от стены, освещенную террасу. Но девушки не было ни в холле, где от сырости вновь пахло деревянной лакированной обшивкой и полотняными чехлами, ни на террасе. Неощутимая дымка от дождя, словно благовонные курения, висела в воздухе и проникала к коже, оставляя ее сухой. Желтый осиновый лист, оторвавшийся от дерева, качался, словно с обдуманной грацией, перед глазами Филиппа, затем перевернулся и упал на землю, негнущийся, непонятно тяжелый. Фил напряг слух, услышал в кухне зимний шум: это бросали уголь в печь. В комнате пронзительно кричала малютка Лизетта, потом заплакала.
— Лизетта! — позвал Филипп. — Где твоя сестра?
— Не знаю! — прохныкал гнусавый от слез голосок.
Налетевший вдруг порыв ветра сорвал черепицу с крыши и бросил осколки ее к ногам Филиппа, тот оторопело посмотрел на них, словно это судьба разбила перед ним зеркало, что предвещает семь лет несчастья… Он почувствовал себя маленьким мальчиком, очень далеким от счастья. Но у него не возникло ни малейшего желания позвать ту, что жила на вилле, затененной соснами, там, по другую сторону мыса, вытянувшегося, как лев, и любила видеть его малодушным, ищущим поддержки у женского существа неукротимой энергии… Он обошел дом, нигде не обнаружил ни золотистой головки, ни голубого, как чертополох, платья, ни белого, как молодой шампиньон, холщового платья своей подруги. Длинные загорелые ноги с точеными сухими коленками не спешили ему навстречу, нигде перед ним не расцвели ее синие, с сиреневым отливом глаза, ничто не утолило его жажды.
— Венка! Где ты, Венка?
— Да здесь я, — ответил рядом с ним спокойный голос.
— В сарае?
— В сарае.
Согнувшись в три погибели, в холодном свете убежища без окон, куда день проникает лишь через отворенную дверь, она перебирала какие-то тряпки, разложенные на старой простыне.
— Что ты делаешь?
— Не видишь, что ли? Я навожу порядок. Сортирую. Скоро ведь уезжать, и вот… Мама мне велела…
Она взглянула на Филиппа, на время оторвалась от работы и скрестила на согнутых коленях руки. Он нашел, что у нее жалкий, усталый вид, и возмутился.
— Это ведь не так уж срочно! И почему ты делаешь это сама?
— А кто же будет делать? Если за это примется мама, у нее опять разыграется ревмокардит.
— А горничная?
Венка пожала плечами и снова принялась за работу, она тихонько разговаривала сама с собой, как делают настоящие работницы, все время негромко гудящие, похожие на озабоченных пчел.
— Это купальники Лизетты… зеленый… голубой… полосатый… Их только выбросить. А это мое платье с розовой отделкой… Его можно еще раз простирнуть… Пара, две, три пары моих сандалий… А эти — Фила. Еще пара Фила… Две клетчатые рубашки Фила… Рукава обтрепались, но перед вполне хороший… — Она разгладила ветхую ткань, увидела две дырки и поморщилась. Филипп смотрел на нее без всякой признательности, и на лице его было написано страдание и враждебность. Он страдал оттого, что на дворе утро, что под крышей из черепицы серое освещение, он страдал просто от любого дела. Сравнение, которое раньше не возникало, когда он втайне предавался любви там, в