- Заходите! Вам всегда рада...
В палатке Железнов долго оглядывается с яркого света: здесь тесно, темно. Но, уже оглядевшись, тотчас предлагает:
- Разреши, Шура, покавалерничать!
И пока я заканчиваю дневные дела: кипячу иголки и шприц, набираю из ампулы камфару, пантопон, он несет за меня попить раненому, потом ставит на печку ведро, набитое снегом, натаять воды на чай, рубит мерзлый хлеб топором и раскладывает его на раскалённое железо аккуратными кусочками, то и дело их поворачивая, чтобы не подгорели.
Я говорю ему:
- Вам вредно так много двигаться. Надо лечь, отдохнуть.
- Отдохнём на том свете. За всю жизнь сразу.
А ночью, когда все засыпают в палатке, даже санитары и Марчик, измученные работой, мы сидим с Железновым возле раскалившейся тёмно-вишнёвой печи на сырых чурбаках, и командир полка щурится от яркого пламени, на миг плотно прикрывает покрасневшие, заплывшие влагой глаза.
- Что, плохо вам?
- Плохо, Шура! Не знаю, как буду жить без Мити. Просто не представляю! - говорит он и быстро закрывает ладонью лицо, наклоняясь так низко, что я отворачиваюсь: я всё никак не привыкну к самому виду мужских слез. Мне они кажутся чёрно-свинцовыми. - Эх, орёл был, орёл! - продолжает Матвей Илларионович, справившись с минутной слабостью. - Настоящий орел... - Он с тоской глядит куда-то в угол палатки. - Понимаешь, я ведь даже не знал, что он пошёл в эту роту. А там паника, свалка. Командир убит. Политрук убит. Взводных нет никого: все ранены. А приказ Маковца - взять во что бы то ни стало эту высотку, с ходу, в лоб. Пулемёты бьют, нет силы подняться. Ну а Митя, ты сама знаешь, человек с большой буквы. Он всё понимал: без поддержки артиллерии и танков эту хреновину не взять никогда. Но приказ есть приказ. Вынул из кобуры пистолет, поплотнее надвинул ушанку на голову - и пошёл впереди роты. Во весь рост...
Железнов умолкает. Сопит, сморкается в грязный, скомканный платок. Запихивает его подальше в карман. И тут же опять вынимает и снова сморкается.
Говорит, задыхаясь, давясь слезами:
- Знал бы я, что он там, я бы сам пошёл, повел эту роту, а его не пустил... Вот то и беда, что узнал слишком поздно!
Я сижу, слушаю, и уши мои горят. Горят не от жаркого огня, потрескивающего в печи, а от стыда за ту глупейшую мелочную обиду, какую я Дмитрию Ивановичу причинила там, в лесу в Приуралье.
А Железнов словно мысли мои читает.
- Мы с ним, пока ехали на фронт, всю дорогу о тебе говорили. - Командир второго полка кивает в мою сторону. - Тебе не икалось? Митя всё сетовал, что не подошёл к тебе, не простился. Эх, Шура! Шура! Ну, да что там... сама понимаешь...
Железнов сдвинул шапку на затылок, открыв забинтованный лоб. Белизна бинта ещё резче подчеркнула сухой зимний загар Матвея Илларионовича, его суровые косматые брови.
- А высотку не взяли,- продолжает он.- И кто встал с ним, те все полегли. Хотел я было Митю к награде представить, а Маковец карандашом через весь наградной лист - р-раз, два! И крест - вот такой. За что, мол, ему орден?! Какие такие подвиги совершил? Тоже, мол, нашёлся герой! Высотку-то не взяли...
Я молчу и только прикладываю к лицу холодные пальцы и внимательно слушаю Железнова.
Я думаю о Шубарове: какой он был незаметный. Хорошие люди всегда незаметны. Как воздух, которым ты дышишь. Их отсутствие замечаешь только тогда, когда их уже нет.
Мне в нем многое нравилось, в Дмитрии Ивановиче. Главным образом то, что хорошее никогда не лежало в нем на поверхности. Хуже нет, когда у человека на лбу аршинными буквами написано: «Я отзывчивый!» А он в общем-то не был отзывчивым. И всегда со мной спорил, подчас грубовато. И не сразу меня понимал, отчего я такая с ним «иглокожая».
И поссорились мы из-за ерунды.
Но сейчас для меня Шубаров герой, пусть не сделал ничего «героического». Всей сознательной жизнью он готовился к подвигу. Я уверена: он его совершил. Даже больше чем подвиг. Своим первым движением, беззаветной готовностью встать под пули он, не ведая этого, сейчас повернул к лучшему и осмыслил всю мою жизнь. Прежней Шуры во мне уже нет и, надеюсь, не будет.
Я говорю Железнову:
- Вам нужно лечь, отдохнуть.
- А ты?
- А я посижу. Я дежурю.
Он ложится головой на вещмешок, подложив под бок еловые лапы, и тотчас же засыпает. А я думаю о Шубарове. О его одинокой, под снегом, могиле. Эх, Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович! И всего-то пустяк, - то, что я сама осудила в Борисе, что когда-то считала предательством, всё по-глупому выместила на вас!
3
Лес звенит на морозе.
Деревья справа и слева от шоссе стоят как огромные клубы дыма: ледяное дыхание стужи вымораживает всё живое. Воздух сух, мглист, он подобен мельчайшим осколкам стекла и при вздохе раздирает, царапает горло.
Женька как-то сказала шутливо:
- Война - не для жирных.
Эту истину мы постигаем на собственной шкуре.