Нет, я не встаю. Я вскакиваю и с подламывающимися ногами, с бьющимся где-то в желудке, распухшим сердцем перебегаю и снова валюсь на снег, на сугроб, рядом с кустарником. Теперь я хорошо вижу раненого. Он в узкой, как корытце, ложбинке.
- Ну, что с тобой? Куда ранен? Говори.
Это Марчик. Как я его не узнала! В суматохе бомбёжки и стрельбы из пулемётов я даже не разобрала, что это он звал меня. Я должна была узнать его хотя бы по голосу. Слава богу, за пять месяцев нашей совместной службы в батальоне я должна была научиться узнавать своего непосредственного начальника хотя бы по голосу.
Мой командир отделения лежит на спине, лицом к небу, и хрипло дышит, толчками гонит кверху из легких насыщенную пузырьками воздуха бледную кровь. Пулемётная очередь прошла вдоль всего его тела насквозь. Я вижу круглые пулевые отверстия, они аккуратно пришиты к шинели, как тёмные пуговицы.
Никакая, даже самая скорая помощь, ему сейчас уже не поможет. Даже если его сию же секунду положат на операционный стол.
Но он смотрит мне прямо в глаза и ждёт, что я скажу.
- Шура, — шепчет Марчик. — Милая! Хорошая! Помоги.
Я киваю ему и оборачиваюсь назад.
- Эй, ребята! — кричу я. - У кого есть индивидуальный пакет? Бросьте сюда.
Потом наклоняюсь над ним и привычно спокойным, профессиональным голосом говорю ему:
- Ну, вот сейчас... Сейчас мы вас перевяжем. И всё будет хорошо!
Мне надо скорее на нем расстегнуть ремень, снять шинель, телогрейку, гимнастёрку, нижнее бельё, потом уже бинтовать. Но едва я только дотрагиваюсь до него, как он последним усилием, последним толчком выжимает из легкого темнеющий сгусток студенистой крови. Вот он пытается ещё раз вздохнуть поглубже, хватает воздух посиневшими, тонкими, словно нитки, губами. И - не может. Глаза его медленно меркнут, закатываются.
Всё.
Я трогаю его за обмороженные, распухшие пальцы. Они уже коченеют.
Теперь я совсем одна. Со мной больше нет никого из нашего батальона.
Я гляжу на Марчика, и мне мучительно жаль его: в дороге во время моей болезни он так старательно за мною ухаживал, кормил, поил меня с ложечки, подтыкал на санях одеяло, воровал у чужих ездовых свежее сено вместо измятого или сдутого ветром. Он вносил меня на ночлег в избы, наверное, на руках, потому что я не помню, чтобы я шла сама, без посторонней помощи. Я, наверно, не могла бы идти на своих ногах. Во всей этой сумятице наступления он не только поддерживал жизнь в моем теле, еле теплящуюся от голода и от холода, но ещё и выхаживал меня, и лелеял, как заботливая, примерная нянька. Иначе откуда бы у меня сейчас были силы бегать по полю от самолетов, рыть собственными руками яму в снегу, чтобы в ней прятаться, а потом переползать и перевязывать раненых?
Я гляжу на зеленоватое, снеговое лицо Фёдора Марчика, и мне холодно, жёстко от его мёртвого взгляда. Почему - он, а не я?
Фёдор, в сущности, был хорошим, отзывчивым человеком. Просто он напускал на себя непомерную важность. Выдумал, что он очень большой начальник, а потому может ломать характеры у подчинённых. Поживи-ка он годик-другой, повоюй, и, может быть, другого такого человека только было бы поискать. Тогда бы он тоже стал замечать в людях не глупые мелочи, а то главное, что их определяет.
Я гляжу на побелевшее, каменное лицо Фёдора Марчика, и мне боязно, грустно. Без Марчика я вдруг чувствую себя почему-то беспомощной. А мне сейчас нужно действовать, принимать какие-то меры.
2
Небо из бледно-голубого уже становится тёмно-лиловым, седым. Я люблю эти длинные переходы, февральские васильковые сумерки. Но сейчас ни в вышине, ни у самого горизонта, над опустевшей деревней, - нигде нет этого мирного синего цвета. Там, на западе, что-то горит: там колышется, переваливается с боку на бок, гулко грохает желтовато-бурое зарево: оно мечется в ограниченной узкой черте, но отблески, отсветы, дымные клубы расходятся от этого места далеко во все стороны и издали кажутся такими громадными, устрашающими. Они очень пугают.
Самолет улетел. Последний заход он сделал уже пустой, расстреляв все пулемётные ленты, все пушечные снаряды и сбросив на нас все бомбы и всю железную мелочь: осколочные гранаты, какие-то палки, железки и даже дырявую бочку из-под бензина. Эта бочка и наделала больше всего шуму и грохота, пока падала и крутилась волчком, завывая и переворачиваясь в безветренном воздухе.
Но у меня уже нет сил, чтобы встать и уйти. Во мне тоже всё умерло, как и в Марчике, с единственной только разницей, что я всё ещё дышу, думаю, наблюдаю. Но мне, в общем-то, уже больше ничего не хочется делать. Мне хочется спать. Спокойно спать вот на этой белой плоской земле. До бесконечности. До самой победы.
Я не знаю, где сейчас наши. И вообще, что случилось? Почему я осталась одна? Почему нам пришлось отступать под миномётным огнем? Почему днём в Белом Камне немецкие штурмовики на бреющем полёте гонялись по улицам за каждым человеком и бросали бомбы на нашу несчастную лошадь?