Тогда, весной сорок второго года, наш отряд спешно расформировали, а нас всех распихали кого куда. Сергея Улаева назначили командиром стрелковой роты на передний край, в дивизию Голумеева. Он сам туда попросился. Разведчиков, лыжников, миномётчиков, связистов отряда направили в какую-то гвардейскую часть, уходящую с нашего фронта на другой участок, и мы с ними навсегда распрощались. Нас с Женькой - медсёстрами в роты дорожного батальона. В тыл армии. Женьку - в первую роту, меня - во вторую.
В эти же дни мы втроём, Женька, я и Улаев, разыскали Марьяну. Она находилась неподалеку от нас, в армейском госпитале на излечении, с ранением в руку. Говорили, изо всей группы, переходившей Угру, в живых осталась она одна, доплыла до нашего берега. И так странно было увидеть на фоне подушек её серую обритую голову и тонкую, хилую шею заморенного цыпленка.
- Марьяша, милая! Вот где ты!
- Да, да...
Мы заваливаем её кровать ветками ивы с пушистыми жёлтенькими серёжками, молодыми побегами черёмухи и берёз, и она жадно вдыхает этот запах свежести, весеннего воздуха.
- Как вы тут, без меня?
- Потихоньку... Ты давай про себя нам рассказывай! Остальное мы знаем...
Но Марьяна очень плотно прикрывает глаза, как от яркого света, хотя дело уже к вечеру, и, бессильная, умолкает.
Рядом с ней почему-то мы чувствуем себя виноватыми: мы, наверно, неуклюжи и слишком здоровы. От нас пахнет конским потом, пропыленными сапогами. А она лежит перед нами, прикрывши глаза, как-то съёжившись, и всё медленно поглаживает ладонью свою серую бритую голову.
Марьяна вдруг спрашивает у меня:
- Шура, это правда, что Марчик убит?
- Да. А что? Откуда ты знаешь?
- Да один тип к нам туда прилетал. К нам ведь самолеты летали, газеты привозили, патроны, хлеб. Не на всех, конечно. На всех не хватало. Но кое-что перепадало и нам. Вот он про Марчика и сказал. Говорил: ты и Марчик убиты. Одной бомбой. В Макашине.
- Да, правда. Нас бомбили. И в Макашине, и в Белом Камне. И Марчик убит. Я, как видишь, жива.
- Оля Кузь всё по нему горевала.
- Оля? По Марчику?
- Да. Тот тип ей прямо божился. Ну, она слушала, слушала, вышла в сени - и нет её. Долго нет. Я за ней. Она стоит там одна у окошка, горько плачет, слёзы бегут по щекам. «А я его смерти и не бачила, - повторяет. - А я его смерти и не бачила». - Марьяна молчит, потом добавляет устало: - А я её, Олиной, смерти тоже не бачила. И даже не знаю, где и как...
Я спрашиваю:
- Марьяна, а что с Сёмой Левиевым из полка Железнова?
- Он погиб.
- А с Егоровым?
- Умер от тифа.
- А Рыжова? Где она?
- Она, по-моему, вышла. Только не к нам, сюда, а к партизанам.
- А Метальников из терапии?
- Кушать было нечего. Он к концу ослабел, еле шёл, - сказала Марьяна и задумалась. В её тёмно-голубых глазах пробежал какой-то мрачный огонь, словно отсвет недоброго пережитого - Кушать было нечего, - повторила она свою, уже, видимо, привычную фразу. - И он ослабел. А со всех сторон немцы с собаками. Ну, он и отстал где-то с двумя санитарами. Попросил их: «Засыпьте меня сверху снежком. А найдете поесть, приходите за мной, я уже отдохну, отлежусь...»-
- Ну и что?
- Ну, они и засыпали.
- Живого?
- Да. Он был ещё жив.
- Нашли потом? Откопали?
- Где ж найдёшь? - удивилась Марьяна. - Нас от этого леса отрезали танки...
Теперь мы молчим, а она отдыхает, глядя на белённую известью стену. Приход врача прерывает нашу беседу.
- Больная устала. Ей пора отдохнуть.
- Да-да, мы уходим.
Я первая выхожу на крыльцо, ожидая, когда Сергей и Женька простятся с Марьяной, и сажусь на ступеньку.
Кто-то подходит ко мне. Наверное, часовой. В фиолетовой гущине вечернего воздуха я вижу один только плывущий штык. Часовой останавливается возле меня, вздыхает.
- Что, сестра, уморилась? - спрашивает он.
- Да.
- Ну, посиди, отдохни. - Он стоит, думает о чём-то сосредоточенно, строго, потом спрашивает: - А что, не знаешь, там не пела эта... бритая, из окружения?
- Нет. А что?
- Да так... - Он смущенно вдруг умолкает. - Тут приходят все, слушают. Как она запоёт: аж слёзы из глаз...
Часовой сворачивает цигарку, просит у меня огонька прикурить, но я не курю. Он откашливается, говорит виновато:
- Ну ладно. Ничего. Обожду, может, кто выйдет с огнем. - И добавляет негромко: - У нас тут, видишь ли, много о ней говорят... Видать, девка сурьёзная!
Я молчу.
Часовой тоже умолкает.
Он покачивает в темноте белеющим острым штыком, как будто баюкает свою трёхлинейку. Ему, видимо, грустно. Может, хочется покурить, а нет огонька. Может, я чересчур молчаливая собеседница, а ему хочется посудачить, поохать. Он всё топчется на одном месте, переступает с ноги на ногу и вдруг горько вздыхает.
- Эх, жизня!.. - говорит он с укором, - И всю войну-то вот так: лесу нет - одни сосны, земли нет - один песок, людей нет - одни солдаты...
И уходит. В темноте над ним плывет светлый штык.
На другой день мы опять приходим к Марьяне.
Она уже поднимается с койки и ходит по коридору. Вместе с нами отваживается выйти на солнце и сесть на крыльцо.