- Наши! Наши! - Кто-то радостно машет рукой и считает. - Наверное, штук двести!
Самолеты торжественно, как на параде, с громким ревом моторов обошли полусферу высокого летнего неба, и бомбардировщики и штурмовики уже приготовились проутюжить немецкую оборону, как вдруг все сразу увидели – и в окопах, и, наверное, там, наверху, - тем же самым путём, тем же птичьим таинственным строем, но уже над нашими головами, прошли «мессершмитты» и «юнкерсы». Их здесь тоже примерно штук двести.
Строго чувствуя этот особый момент, соблюдая дистанцию, оба страшных, враждебных друг другу чудовищных стада медлительно разошлись на наших глазах в ослепительном небе и, не сплетаясь, не перемешиваясь с чужими рядами, вдруг грозно ринулись с грузом смерти к земле: немецкие самолеты - на нас, а наши - на немцев.
Всё смешалось в один жуткий стон, в грохот, в дым.
Песок струйками течёт за воротник гимнастёрки, пыль забила глаза, глотку, уши. Плотно вдавленная в каменистую землю окопа взрывною волной, я лежу, распростёртая, онемевшая, с замершим сердцем, и слушаю свист. Он пронзительный, тонкий, этот давящий душу свист бесчисленных бомб.
Самолеты снижаются и опять уходят вверх по спирали - две гигантские карусели, два чёрных обода, состоящие из железных грохочущих тел, два мучительных колеса, накатывающихся на живые тела, на тебя.
Нет, проехали! Ничего.
Кажется, и на этот раз пронесло. «Драй петух!»
Снова бьёт артиллерия.
Пехота поднялась вслед за огневым валом.
Бойцы задержались только лишь у первых рядов колючей проволоки, выбирая пошире пробитые лазы, и некоторые из бегущих упали и не поднялись, а некоторые побежали дальше, лавируя среди чёрных разрывов. Это странно: закрепляет победу не техника, не железо, а вот эта живая, теплая плоть, этот жалкий комочек из натянутых нервов, одетый в серое. Только он!
Земля вздрагивает от рушащихся на неё тяжёлых снарядов, и во мне просыпается что-то древнее, дремучее, как эта чёрная торфяная пыль, бьющая мне прямо в лицо. Я бегу с пистолетом в руке и кричу, и мне страшно, до боли в груди, но я вместе со всеми; я врываюсь туда, в их третьи траншеи, где бой уже распадается на отдельные схватки, короткие, совершенно незапоминаемые: кто, кого и куда. Здесь лишь храп, негромкие вскрики и выпученные белки глаз.
Для меня всё забыто там, в прошлом: какие-то священные даты, любимые люди, удивительные сплетения слов. Моя жизнь теперь только здесь, в этом стремительном, грохочущем, рвущемся. Я не верю, что меня сейчас могут убить: так насыщена счастьем движения и радостью каждая клеточка тела. И нет больше ни ужаса, ни сожаления о себе...
- Вперёд! - доносится команда. - Вперёд!
В захваченных блиндажах знакомый и уже приевшийся запах горелого железа и тлена, невыветренный дух неряшливых, холостых мужчин. В разбитую амбразуру дует ветер, шевелит обрывки бумаг на полу и на нарах, катает по столу пустую бутылку. Здесь всё такое же, как и у нас: железная печь, деревянный стол, скамья грубой работы. Всё похожее - и одновременно чужое, вызывающее чувство брезгливости.
Я влетаю в такой блиндаж вместе с нашими пехотинцами и вдруг приседаю на корточки от разваливающегося над головой железного грохота. Тяжёлый накат в шесть рядов начинает подрагивать от ударов снарядов. Песок течёт горкой на стол.
Вот чего я боялась сегодня больше всего: контратака!
Мне кажется, лучше сразу погибнуть, чем опять отступать, как в Макашине с Марчиком.
Я выскакиваю из блиндажа и бегу по склону высотки. В чёрной круглой яме с осыпающимися краями - Чавель. Рядом с ним телефонист с аппаратом, два сапёра, связной. Это новый КП.
- Ты с ума спятила? - хриплым голосом кричит мне Чавель и хватает меня за руку, пригибает к земле. - Ложись! Убьют!
Сразу три душных, высоких столба поднимаются в небо. Немцы, видимо, обратили внимание, как я бежала, и теперь по блеску стёкол бинокля засекли наш командный пункт.
Саперы поспешно выкладывают перед Чавелем бруствер из дёрна, маскируют яму ветками и брезентом.
Чавель плотен, высок, с растрепанными выгоревшими волосами. Из расстёгнутой маскировочной рубахи выглядывает широченная грудь в бесчисленных орденах. Лицо лаптем, рябое. Рядом с ним ординарец в сапогах с разболтанными голенищами. Он держит перед командиром, как блюдо, фуражку с малиновым верхом и трофейную саблю с позолоченной рукоятью, с дубовыми листьями. Чавель время от времени берёт эту саблю, тяжело на неё опирается, как на костыль: болит старая рана.
Сейчас Чавель, надрываясь, кричит в телефон:
- Мартынов! Мартынов! Где ты, Мартынов? Отвечай, Мартынов! Что за дьявол? Что там у вас происходит на фланге? Где «огурчики»? Где «огурчики»? Ну бей же их! Бей! Кроши!..
Перед нами ложбина. За нею - я вижу это и невооружённым глазом - контратакующие цепи немцев. Там кто-то бежит впереди, весь в крестах, размахивает парабеллумом.
Сейчас две цепи, их и наша, перемешаются, и тогда артиллерия должна будет смолкнуть, а сейчас она ещё может что-то сделать, остановить.
- Мартынов! Мартынов! Огня! Ты что молчишь? Отвечай! Ты видишь? Ты видишь?