Нас охватил ужас. Хольцер вдруг, словно бешеный зверь, сорвался со своей койки. Он выкрикивал какие-то непонятные слова, лупил и пинал всех, кто попадал под руку, и непрерывно кричал. Наконец мы сообразили, что должны выйти из комнаты и построиться перед бараком.
Мы устремились к дверям. Одни успели надеть свои колодки, другие не успели, а кое-кто выскочил из барака с колодкой на одной ноге. Мы снова стояли на песке в опускающихся на землю сумерках. Над колючей проволокой, опоясывающей лагерь, уже горели фонари. Нас били и толкали, пинали и стегали до тех пор, пока мы наконец не выстроились в колонну по четыре. И нас стали гонять вокруг бараков точно так же, как человек-горилла только что гонял своих заключённых: встать, ложись, бегом, шагом, ложись, встать и так далее до бесконечности. Многие потеряли свои колодки и бегали босиком.
Наконец Хольцер, кажется, немного устал. Мы подошли к входу в наш барак и стали по стойке «смирно», ибо появился сам штурмфюрер Майер «Долговязый», как мы уже окрестили его, и несколько других эсэсовцев, которые с любопытством и ненавистью смотрели на нас.
Майер повторил нам слово в слово свою вчерашнюю речь ы лишь добавил следующее:
— Вы большевики. Ладно. В самое ближайшее время вы сможете понаблюдать, как мы расправляемся с вашими главарями, русскими скотами.
И с презрительной улыбкой он и его свита проследовали дальше.
Нам разрешили снова войти в барак, в общую комнату. Там мы стояли навытяжку и ждали. Стало уже совсем темно, а света в бараке, очевидно, не было. Внезапно Хольцер соскочил со своей койки в углу и закричал:
— Achtung! Stillstehen![21]
Мы стоим по стойке «смирно». В комнату входит одетый в чёрное блондин. На нём высокие, в обтяжку кавалерийские сапоги, бриджи с отглаженными складками и чёрная, в обтяжку куртка, подчёркивающая его атлетическое сложение. В руке у него двухметровый хлыст, свитый из бычьей кожи, такой толстый, что его едва можно обхватить пальцами. Рядом — огромная овчарка. На левом рукаве куртки — чёрная повязка с надписью серебряными буквами: «Lager"altester»[22]
.Он внимательно осматривает нас, насколько это возможно в полутёмной комнате, перебрасывается несколькими словами с Хольцером, который по-прежнему стоит навытяжку, потом садится на табурет и начинает говорить. Он говорит на чистом немецком языке, но с лёгким польским акцентом.
— Я староста лагеря. Это означает, что я стою во главе всего нашего лагерного самоуправления, которое создано заключёнными и на котором основана вся лагерная организация и порядок. Здесь так заведено, что за поддержанием дисциплины следят сами заключённые. Но одной дисциплины мало. Кроме дисциплины нужны чистота и порядок. Если вы будете вести себя хорошо, я смогу помогать вам; если вы будете вести себя плохо, я сам буду вас наказывать. Поняли? — вдруг гаркнул он и, чтобы подчеркнуть значение своих слов, несколько раз взмахнул своим гигантским бичом над нашими головами. — Каждый, кто нарушит порядок, украдёт у своего товарища еду, не выполнит приказ начальника блока или капо, будет наказан. А наказание — это по меньшей мере двадцать пять ударов по заду вот этой штукой, — и он снова взмахнул несколько раз хлыстом над нашими головами. Потом он добавил медленно и угрожающе: — О тех, кто загибается, посетив меня в шестом блоке, больше никто никогда не вспоминает. Verstanden?[23]
— Jawohl[24]
, — ответил кто-то.— Verstanden? — взревел Хольцер, затопав ногами по дощатому полу.
— Jawohl! — закричали мы хором.
— Gut[25]
.Староста лагеря и его огромный пёс вышли из барака. Мы снова остались с Хольцером.
Мы стояли неподвижно, как колонны. При малейшем шуме, хотя бы это был шорох подошвы о пол, Хольцер бешено вопил:
— Тихо, тихо, подлые свиньи!
Так мы простояли весь вечер. Наконец нас разогнали по койкам. В спальне в четыре ряда стояли трёхъярусные койки, от пола до потолка. Одежду велено было снимать и по какой-то весьма хитроумной системе развешивать в общей комнате на столах и табуретках. На себе можно было оставить лишь короткую рубашку. Койка представляла собой ящик с мешком, который был набит даже не тонкой стружкой, а отходами со строгального и фрезерного станков. Поверх мешка на койке лежало рваное вонючее одеяло, зачастую насквозь пропитанное экскрементами, кровью и гноем других заключённых. Простынь, разумеется, и в помине не было.
Мы желали только одного: немного отдохнуть. Это была уже пятая ночь после отъезда из Хорсерэда. Но уснуть я не мог. Я слышал, как мои товарищи ворочались и стонали во сне.
Воспоминания об ужасах последних дней без конца кружились в голове, возвращаясь снова и снова. В сознании, словно высеченные из камня, вдруг возникали минувшие события. Я вспомнил, как в декабре 1942 года в Копенгагене в гестаповской тюрьме доктор Спанн сначала пригрозил, что расстреляет меня на месте, а когда я ответил, что в таком случае нам не о чём больше разговаривать, он прошипел мне в лицо: