«Враки все… Соборные старцы вора в келари не поставят… Наврали тебе сто коробьев, а ты уши развесил, простец-человек. Сказывай, с каким делом явился? А нет делов, так запри снаружи дверь и ступай себе мимо. Не засти света, несчастный…»
«Неуж и брата видеть не хочешь? Из ямы вынули Медвежью Смерть да всадили в мешок. Едва жив. Причасти хоть…»
Феоктист вскочил и, забывши недавнее упрямство, покинул келью. Вассиан торопливо захлопнул дверь, сунул в скобу замок.
Уф…
«Надул, что ли?..»
«Вот те крест…»
Норов-то не перекроишь: какой рожен, такой и заморожен.
Только сторож ушел, Любим невольно зашарился взглядом по кирпичным стенам, по известковым швам, выискивая щелки, зазора иль той слабины, куда бы можно проскоблиться долотцем иль кочедыком для вязки лаптей, и потиху, упорно, день за днем верша затею, расшатать камень и достать его из старинной кладки. Любим и к деревянной двери примерился: де, нельзя ли вынуть из дверного полотна доску, иль при случае, когда приведется нож, вырезать замок. Сметливый взгляд узника поначалу бегло, но цепко высмотрел каменную скудельницу со всеми ее изъянами. Оказывается, помирать не хотелось, а Исусова молитва, потиху пожирая сердце, лишь умиряла душу, давала спокоя, но не снимала страсти по воле. Нет, наврал старец Геронтий; не здесь Любимова ямка, не хочет он изгнить в мешке, засохнуть, как вылущенный гороховый стручок. Не для того изнасеял его соколиный помытчик Созонт Ванюков, не для того выпустила из матницы Улита Егоровна, чтобы покорно подыхать в склепе, подобно щеглу в клетке.
Любим хотел протянуть ноги, чтобы унять нытье в коленках. Пришлось изловчиться, закинуть ступни повыше на стену; на короткое время благословенно ушел в забытье, но скоро очнулся иль от душного натока крови в голову, иль от грузных шагов в тюремных сенях. Подумал о городничем: не иначе сам дьявол идет мучить. Открылось оконце. Боже мой, словно солнечный сполох проскользнул в мешок невзначай! Да то не братец ли мой Феоктист? Любим так обрадовался родному лицу, что забыл о своих горестях, вскочил на ноги – и охнул от боли.
Феоктист стал черен и худ, как досточка гробовая. Но по жальливому взгляду, по мгновенно отвернувшимся глазам Любим понял, что и сам он не краше. От Медвежьей Смерти осталась одна тень, лысая, поеденная молью шкура. Ну, да не с лица воду пить, только бы неволю перекуковать.
Брат зашептал украдчиво, плотно прильнув щеками к проему; изо рта его пахло горько, затхло. За спиной с вонючей сальницей в горсти торчал сторож; вроде бы полуотвернулся разбойник, но ухо держал топориком.
«Ничего, Любимушко, ты не унывай, братец сердешный. Были бы кости, а мясо нарастет», – всхлипнул монах. И у Любима защемило в горле. Любим решительно присел, поцеловал прозрачные персты монаха, по-птичьи цепко вцепившиеся в решетку. Улыбнулся:
«Да и ты хорош… Не с гостьбы ли попадаешь, Христов жених?»
«Ты им не поддавайся, слышь? Любимко, стой на своем. Уже недолго осталось ждать».
«Что ты задумал?..»
«На посулы не иди, но и не сутырься, смири сердце. Слышь меня? Не о жизни думай, а о смерти. Кто не думает о гробех, тот не живет…»
«Ну, хрен стоеросовый в штанах! Хватит судачить. Что, наврал? А не верил. Балда. – Вассиан грубо оторвал монаха от решетки, толкнул в спину. – Ступай на воздух-то, обалдуй, глони воли. И братия по тебе стоскнулась».
Феоктист жалобно обернулся, осенил затворника двуперстием.
Глава вторая
Свои ли вины замаливал, иль близкую смерть слышал государь Алексей Михайлович, но только все чаще вспоминал ферапонтовского заточника и при всякой оказии иль с нарочным посылал Никону щедрые милости. Вот и с рождением царевича Петра стряпчий Козьма Лопухин отвез великому старцу подачу сорок соболей дорогих да мех соболий на шубу, денег же пятьсот рублей и серебряной посуды немало, пищи и питья изобильно; и сверх того от новорожденного в поклон сахарное древо, коврижку и хлебец черный; и от царевны Натальи Алексеевны, что глубоко чтила бывого патриарха, – денег двести рублей, коврижку сахарную и коврижку пряничную; в поминовение царевича Алексея – денег двести рублей да арбузов белгородских, яблоков нежинских, яблоков московских; да была объявлена милость государева – новая изобильная роспись годовых запасов и многие послабки заточнику…