Светеныш снова засмеялся, сгреб карлу в горсть, посадил на колени. От рыхлого плотного живота стало Захарке тепло и уютно. Он глотнул из Ивашкиного крюка горелого вина, сразу захмелел, прикрыл завлажневшие тусклые глаза. В голове не было никаких мыслей. В носу защипало, захотелось плакать. Карла выпил еще и еще, разогрелся, скоро задурел; временами в голове прояснивалось. Светеныш, изображая лошадь, бегал на коленях вокруг длинного стола, смешил ярыжек, а Захарка, восседая на широкой мягкой спине, поддавал по ягодицам.
Очнулся карла на улице. Его вытошнило, и сразу полегчало в животе. Захарка потерся губами о порты спутника, вытер лицо. Светеныш и не заметил его проделки. Пошатываясь, он стоял посреди заметенной площади, по которой гуляли, вставая в небо, снежные змеи, и бездумно, тоскливо смотрел за Васильевский спуск в клубящуюся мглу над Москвой-рекой, где варилась вьюжная буча. Заметно вечерело. На Пожаре у рогаток стрельцы уже запаливали ночные костры, и бездельный нищий люд стекался к огню, чтобы как-то скоротать время до утра. Надо было домой попадать, а ноги не несут. Да и где дом тот? где ждут распьянцовскую душу, в коей совесть, сказывают, совсем истрепалась и едва дышит на последнем вздохе. Ау, где ты?! – вопросил Светеныш в никуда и вдруг разрыдался, как малое дитя. В заплесневелых, склизких, как улитки-мокрицы, глазах родилось подобие слезы, в озеночках нестерпимо резало, будто надуло песку.
Захарка понял несчастье нового товарища, потерся щекой об овчинный кожушок, повернув полу к себе обратной курчавой стороной. Задрал лицо и сказал:
«Оба-два мы с тобой сироты. И чего жили?»
«Не… Я-то погулял, я винца добро попил. На, теперь твой черед…»
Старик сунул карле неразменный рубль. Захарка взвесил в горсти тяжелую серебряную деньгу; от нее шло живое хмельное тепло.
«Светеныш, пойдем в мою землю. Там яблоки растут с твою окаянную голову, арбузы с жернов, а хлеб с оглоблю. Там бабы молоком умываются, у них титьки по пуду…»
«Пойдем, – готовно согласился Светеныш. – Я люблю баб, которые в молоке купаются. Их понюхать, так они коровой пахнут… А где твоя земля, Захарка?»
«За тем вон холмом», – карла показал на вихревую снежную тьму.
И они поволоклись за Москву-реку. Пологий спуск и сугробы потиху скрадывали, упрятывали шальные головы… Где-то шапки порастеряли, бедолаги, и креста на них нет. Скоро ночь застанет, и на какую еще случайную жизнь позарятся непути, слыша свою близкую собачью смерть.
Глава седьмая
Снег любые грехи прикроет. Разве что весною вытают околелые, но всем своим измерзшимся, закаменевшим видом уже не вызовут прежнего участия; вседневные заботы скоро изъедают любое, даже очень сильное жальливое чувство. По живым страдать-то надо, а мертвых уже Бог пожалел, к себе прибрал. Счаст-ли-вые…
Вороны уже не роются по-за стенами, не пурхаются в снегу за стрелецким кладбищем. Им хватает повешенных. Те жутко, как говяжьи неразделанные туши, болтаются на виселицах напротив Святых ворот и на редких березах близ губы Глубокой, наводя грусть на редких монахов, что остались вживе. Зловещие птицы деловито долбят мерзлое мясо; какая долгая, обильная трапеза досталась в наследство; эк сколько поживы в несчастный для обители час кинул воронью сатана, сердобольный до своей рати. Пируйте, тучнейте, дьяволи слуги, до вешнего солнышка, до пробежистых звонких ручьев, пока-то тяжелый дух не потянется в монастырь, и тогда даже самая закоснелая черствая душа очнется от содеянного и поспешит упрятать следы своего злодейства поглубже в землю.
У стрельцов к чужой смерти сердце привычное, мало ли навидались в страшной жатве на ратях; вздохнет кой-кто, раздумавшись о своей судьбе, перекрестится, да так же без интереса отведет взгляд; иной шальной караульщик, что без царя в голове, от долгой безделицы даже и пальнет из солистра по казненному, будто бы норовя согнать с мертвяка досадливых гарчащих ворон. А те лишь за сажень отлетят от виселицы, спрячутся за ледяной ропак, а после снова усядутся на плечи повешенному и давай качаться под ветром вместе с несчастными…
И так весело тогда и празднично бесу.
А Любиму слышна лишь тоскливая, с причетами и вьюжным плачем панихида, которую справляет по убиенным ветер-полуночник. Отбоярил Феоктист брата, вынул из немилостивой ямы; сжалился воевода, пошел на попятную, когда выполз из долгой сумеречной пьянки; дошло до трезвого ума, что круто спросится с него за невинную душу. Ну, правда, и кой-чего посулил ему Феоктист, ведь нынче в его власти монастырская казна; и не только наобещал, но и вынес из казенного сундука две кружки серебряных золоченых, да братину серебряную чеканную с кровлею, да чарку медвяну… А кто бы знал, сколько богатства в обители, коли сам государь не раз и не два брал из монастырских закромов в долг большие деньги, чтобы строить войско на войну. Стоит дать монаху слабину в эдакой безделице, чтобы после отплатилось сторицею.