Прежде-то Господь частенько навещал Никона в тонких снах и принашивал всяких милостей и благодатей и тем путь грядущий сотворял монаху: ни дня не прожил, так казалось, без Христова путеводного слова и ободряющего знака. А тут вдруг расповадился бес прихаживать к болезному, когда уж дни-то сочтены. Лишь прикроет Никон глаза, лежа тоненько пропев псалмы Давида и надумав отдохнуть, и тут же сквозь мрак в голове и череду каких-то звероподобных рыл и рож, всяко гримасничающих харь и черных как уголье морд вдруг проступает овеянное серебряным нимбом сияющее лицо Голубовского, и только смоляной темени глаза с желтой кошачьей искрою в глубине, как стволы солистра, наведенные в самое сердце патриарха. И с жестокой укоризной что-то выговаривает приходящий бес, толкует всякие клеветы, выдавая их за крайние истины, и от этих неправд так горько, так обидно Никону, что, очнувшись, он еще долго переживает навязчивое видение.
Когда опростился вовсе, когда все мирское отряхнул, как прах, когда всякое гордое чувствие и блазни отшатнулись в дали и уже не норовят приблизиться к порогу кельи, Господь вдруг отступил прочь от одра и подпустил к Никону беса. Нет бы помереть старцу тихохонько с мечтою об ямке под Голгофою, а тут раться, сердешный, на последнем бою. Когда же отдых-то, когда-а?..
… Милый, выстрадай ямку-то! Ведь была она выкопана в годы твоей земной славы, когда царь прихаживал к тебе в крестовую, как ближний друг и духовный сын…
«Что ж ты, старик, Русь взбулгачил ради корысти своей бездельной?!» – постоянно пытал Голубовский и все норовил сорвать с груди монаха вольяшный образок Богородицы, лишить старца защиты, а другою рукою больно так ковырял в ребрах, пытался достать сердце; оно безумно шалело и само пыталось выскочить из темницы.