— Не совсем еще для себя... — начал было возражать Долгушин, но, заметив, что старшо́й что-то собрался сказать, не стал продолжать.
Старшо́й сердито сказал напарнику:
— Ты про Черная не ври. Ну отколь ты про кабак взял?
— Да сам Чернай рассказывал!
— А ты слушай больше того балаболку. Соврет — не дорого возьмет. Балаболка и есть балаболка! Тот Чернай, — повернувшись к Долгушину, объяснил с непонятным ожесточением, — пустомеля и боле ничего. Голь перекатная, ни кола ни двора, а туда же! И весь их род подлай, своего добра у их никогда не было, на дворе шаром покати, и двора-то ино не было, все дареное и все не впрок, перешибались из батраков в лакеи да на счет обчества, а горло, вишь, и злоба на десятерых хватит. То он по злобе своей наплел на барина и что у стойки стоит и прогорает, мол, хуже немца, и будто он, Чернай, говорил с им у стойки. Да кто с им, Чернаем, говорить станет, с голью? Не было того. Барин тот сколько раз выручал его, избу даром построил, обдаривал скотинкой, а он, вишь, плетет на барина. Тьфу! Ну да известно, у их, у голи, всегда так: кто к им с добром, тем они непременно, ну прямо как зудит у их внутре, нагадить норовят. Ах подлое племя!
Долгушина поразил этот выпад старшого против какого-то Черная, явно бедолаги мужика, пролетария, и поразил этой уж очень явственно просквозившей в его речи связью между нищетой, гольством Черная и его нравственным обликом, как будто второе было следствием первого. Неужели этот рассудительный мужик действительно так думал, высказанное им не было оговоркой? И как же это он, сам бедняк, отзывался так презрительно о нищете своего же брата бедняка? Долгушин даже не сразу нашелся, что на это сказать, спросил с неловкой улыбкой:
— Что же, он такой, этот Чернай, нехороший от того, что гол как сокол?
— А что хорошее может быть у голяка? Голяк и есть голяк. Нет у его ничего — чем ему дорожить? Своим нечем дорожить — чужое готов все пыхом пустить.
— Правда, правда! — закивали товарищи старшо́го, — энтот Чернай и на каторге побывал, спалил соседа и с им полдеревни. Пришел с каторги — грозил пожечь всех богатых в округе.
— Богатых? — с надеждой переспросил Долгушин, обрадовавшись неожиданной возможности повернуть разговор на ясный путь классовых противоречий.
— А кто богатой? — будто почувствовав, что барин не совсем так все готов понять, как бы следовало, поспешил объяснить старшо́й. — Вот я богатой, вот он (показал на своего напарника), он (показал на третьего плотника, серьезного, все как бы что-то обдумывающего), даже энтот (показал на парня), который ешшо примеряется хозяйствовать, но старательной. Всякой самостоятельный хозяин — богатой.
— И Щавелев?
— Вишь ты куда гнешь. Ну и Щавелев. Да мы ж говорим о Чернае, как он понимает дело, а не мы. Он-то не различает, кто богатой, кто самостоятельной.
— Да гол-то он отчего? Натура, что ли, такая особая все добро переводить в прах или, может, так уж жизнь складывается несчастливо, хуже, чем у вас?
— А чем же ему хуже нашего? — удивился старшо́й. — Натура. Натура и есть. Ну и жизнь, конечно. Натура и жизнь. Беда, когда человек недостаточной доходит до крайности, когда у его ничего нет, внутре он пустеет, бог его лишает разумения. Я по себе знаю, тоже горели, ходили с сумой по дорогам, ох тяжко это, не приведи господи. Но иной несет свою беду как крест, а иной как медаль, энто Чернай. А бог с им, Чернаем. Ты о равенстве складно говорил. Сказка то или умные люди обдумали и есть уж где такой порядок, чтоб все работали на себя, а не на богатых?
— Это не сказка. Такого порядка еще нигде нет, но он возможен. И были уже попытки ввести его в жизнь. Только не у нас, а за границей, во Франции. Два года назад в Париже рабочие взяли власть в свои руки и организовали коммуну. Два месяца держались.
— Рабочие, говоришь? Какие же рабочие? Мужики, примерно, али городские?
— Городские рабочие, пролетарии.
— Голь, значит? — с иронией сказал старшо́й, поднимаясь, давая понять всем, что перерыв кончился.
Все засмеялись. Посмеялся и Долгушин. Сказал добродушно:
— Вы зря смеетесь. Вот погодите, скоро я вам принесу одну брошюрку, там про все написано: и о нынешней жизни, и о том, как ее сделать лучше.
— Что за брошюрка?
— А вот принесу — увидите. Грамотные есть ли среди вас, чтоб прочесть?
— Эвон Митроха у нас грамотный — прочтет.
— Прочту! — радостно пообещал Митроха, неожиданно оказавшийся в центре общего внимания.
3
Озадачил Долгушина этот разговор с плотниками. С одной стороны, как будто бы и неплохо все получилось: разговорил-таки мужиков, добрался до их заветного, выношенного, и себя слушать заставил будто бы с неравнодушным ожиданием ответа на их вопросы. Приди он теперь к ним с прокламацией, пожалуй, она произвела бы на них должное впечатление. Что ж, начало пропаганде, можно считать, положено. Но это с одной стороны. А с другой — этот странный пассаж старшого о голытьбе, деревенском пролетариате.