— Вот что, приятель! — сурово сказал Долгушин, подойдя к нему вплотную и упершись ему в глаза тяжелым взглядом. — Слушай меня внимательно и запоминай. Если ты еще вздумаешь где болтать о том, чем мы тут занимаемся, сочинять вздор, будто мы делаем деньги, то жизнь твоя кончится, — он вынул из кармана револьвер с коротким стволом и сунул его Максиму под подбородок, тот отшатнулся, замер. — Ты нажрался водки как свинья и говорил про виденный тобою стол, что на нем делают деньги, хотя я тебе объяснял, что этот стол предназначен для лужения жести. Объяснял или нет? Да или нет?
— Да, — с трудом ответил Максим, задирая голову, стараясь отклониться от револьверного ствола.
Долгушин опустил револьвер.
— Почему же, черт тебя побери, стал распускать эти слухи? Что мы тебе сделали плохого?
— Не я... Не пускал, не...
— Не ты? Откуда же пошел слух?
— Говорили... Народ говорил. И как не говорить? Дача, то ись...
— Что дача?
— Дача не дача. Окна завешены, дверь всегда заперта. Известно, делают деньги.
— Что значит — известно?
— Были уж здесь такие. Брат Егор...
— Это я знаю. Ну и что, стол, который ты видел тогда у нас, действительно похож на тот, на котором твой Егор делал деньги?
— Не, — усмехнулся Максим, он уже оправился от потрясения, говорил с какой-то тайной усмешкой.
— Почему же наплел, что мы на нем делаем деньги?
Максим ответил, чуть помедлив, явно рассчитывая на эффект:
— А вам было бы лучше, ежли бы я сказал, что вы на ем печатаете книжки? Стол типографской-то...
— Что? Да откуда ты это взял? — изумленно спрашивал Долгушин.
— Откуда взял, оттуда взял. Чай тоже не дети малые, — вдруг обиделся Максим. — Оно, конечно, мы народ темный, а только и мы кой-что на белом свете повидали. Откуда взял? В Москве видал, в типографии господина Каткова. Были‑с в молодые года у господина Каткова в услужении. В типографии был такой стол о пяти ногах и на ем винтовая машина и рычаг. Что несручно было печатать на скорой машине, печатали на той, ручной. Видали!..
Слушал Долгушин эту речь Максима и не переставал удивляться мужику: каких еще неожиданностей ожидать от него? Однако Максим поступил подло, разболтав про стол.
— Ну хорошо, все же ответь мне, — сказал Долгушин, пряча револьвер в карман. — Пустил слух не ты. Но почему ты наплел про литье денег? Про стол почему стал болтать? Я же просил тебя не болтать о том, что́ ты тогда у нас увидел.
Максим молчал, чувствовалось, ухмылялся.
— Ну почему же?
— А не почему! — заявил он с вызовом.
— Что, без причины?
— Может, и без причины.
— А может, и была причина?
— Может, и была.
— Вот как! Значит, мы тебя чем-то обидели. Ну скажи, чем?
Максим заносчиво молчал.
— Тем, должно быть, что в дом не пускали? За один стол с собой не сажали, на вы не величали? — зло задирал его Долгушин.
Но Максим только головой покачал на это. Вздохнув, произнес укоризненно:
— Вот-вот, оно, конечно... И ты, Василич... Барское и есть барское. Говорите против барства, а оно, барское, не уходит. Нет, куды...
Долгушин уже раскаивался, что заговорил с ним в таком тоне, и, похоже было, не одобрили его Папин и Плотников, все время тихо и молча внимавшие разговору, но при последних словах сильно задвигавшиеся на своих местах.
— Ладно, не обижайся, — сказал, усмехнувшись, Долгушин. — Извини, если действительно обидел. Обидеть я не хотел. Но войди, брат, в мое положение. А как бы ты сам держал себя на моем месте? Вот то-то! Ладно, будем считать, произошло недоразумение. Да мы и сами виноваты. Пожалуй, и правда: со шторами перемудрили, себя перехитрили. Ладно. Забудем эту историю. Забудем?
— Я что? Я ничего, — сдержанно отозвался Максим.
— Забудем. А тебе, Кондратьев, я еще скажу. Помнишь, ты говорил мне: «Василич, скажи, Максим — идем, и я пойду»? Говорил?
— Ну...
— Так вот, открою тебе: скоро я действительно скажу тебе это. Понял? Но больше пока ничего не могу сказать. Подожди немного и все узнаешь. И поймешь: не от барства или чего-то запирались мы от тебя и других крестьян... Все! Больше пока ничего не скажу. Ты доволен?
— Да я что? Я разве что? Василич... — смущенно заговорил Максим.
— Теперь ступай и отведи коня. Я чуть не загнал его сегодня.
Они вышли во двор, расседланный конек понуро стоял над охапкой свежего сена, брошенного перед ним Долгушиным, так и не притронулся к сену. Максим накинул на него седло, слабо затянул подпруги, повел со двора под уздцы.
На другой день после полудня прибежал Максим с известием, что в Сареево приехал звенигородский исправник, расспрашивал о новых людях в окрестностях и в том числе о нем, Долгушине, и его даче, никто о нем ничего худого не сказал исправнику, если не считать за худое, что Борисов, староста, доложил про беседы с крестьянами о житье-бытье нынешнем и дореформенном, о крестьянской бедности; особенно интересовался исправник, не читал ли Долгушин крестьянам каких книжек, но про это никто ничего не знал. Может, и пустое все это и зря он, Максим, всполошил Василича, а может, и не пустое, ему, Василичу, виднее, а только он, Максим, решил об этом предупредить.