За лето она действительно успокоилась. Дни шли за днями, а ничего страшного не происходило ни с нею, ни с Александром. Когда жила одна на даче, в будничных заботах и хлопотах и вовсе забывалась, мысль о том, что под боком у нее вызревала нешуточная опасность для нее и сына, незаметно стушевывалась, отступала. К тому же ее сильно развлекала акушерская практика, дарила необычайные ощущения независимости, собственной личной значимости, в упоительные минуты душевного подъема дела других людей, в том числе и Александра, казались не имеющими большой важности, стало быть, и не могущими быть роковыми.
А теперь и типографии не было. Правда, на руках Александра и его друзей оставались отпечатанные в этой типографии прокламации и Александр и его друзья собирались распространить их в среде народа, и это тоже было опасно, но не опаснее же типографии. Притом, как ни была Аграфена настроена против недозволенной литературы, она понимала, что у пропагандистов нет иного выхода, как распространять именно такую литературу, специальной литературы для народа, прошедшей через цензуру, не существовало, да и что за пропаганда с помощью литературы цензурованной? И опять-таки: безнаказанность миновавших двух месяцев подавала надежду, что распространение прокламаций так же останется незамеченным для властей, как осталась незамеченной работа тайной типографии... Нет, все было не так безнадежно!
Из Максима, когда он приплелся на пустошь, приходилось вытягивать слово за словом, он еще плохо соображал. Приплелся он сказать, что может найти покупателей на сено. Как установится погода, просушит подмокшие копенки и продаст. Но Долгушина сено теперь мало интересовало, он все пытался втянуть Максима в разговор о прокламациях.
— Ты говорил, что раздал книжки, которые я тебе оставлял, все, что ли, раздал? — спрашивал Долгушин. Разговаривая, они ходили по лугу, осматривали подмоченные копны, на этом осмотре настоял Максим.
— Все, Василич, все раздал.
— Где же ты их раздавал?
— Раздавал, раздавал.
— Да где раздавал?
— Где бывал, там раздавал. И в Кольчуге, и в Лайкове, в Перхушкове и где еще был.
— И что же мужики, читали?
— Читали.
— Что говорили о книжке? Понравилась, нет ли?
— Говорили, че не говорили?
— Так что же говорили?
— Говорили...
— Да сам ты читал ли прокламацию?
— Читал, читал.
— Ну и все ли понял там?
— Че не понять? Известно, кругом неправда.
— Так. Ну а выход какой? Как из этого круга неправды выйти народу, согласен ты с тем, что об том сказано в прокламации?
— Известно, как.
— Так как же?
Максим насупился, помрачнел. Потом, сморщившись, как от физической боли, замотал головой, заскрипел зубами. Забежав чуть вперед, повернулся к Долгушину, как бы встал у него на пути:
— Я тебе, Василич, сказывал раз, опять скажу... ты дай знак. И всяк за тобой пойдет. Дал знак — стало, за тобой сила. Там хоть пропади, а энта жизнь никому не годится. Нет, никому.
2
Прежде всего хотелось Долгушину побывать с прокламациями у Егорши Филиппова, того покровского крестьянина с трубным голосом, у жены которого Аграфена принимала роды три месяца назад. Запомнилась та ночная поездка в Покровское, переезды вслепую через какие-то речки по шатким мосткам, убогая обстановка крестьянской избы, освещенной двумя лучинами, смутные тени женщин в красном углу перед широкой лавкой. Запомнилась готовность Егорши пойти к нему, Долгушину, в «кумпанию» — Егорша предлагал себя, свою жизнь точно так, как предлагал Долгушину себя Максим Курдаев. И если Максим, «не крепкой» человек, не внушал полного доверия, то Егорша производил впечатление человека основательного, этой основательностью он напоминал своего оборвихинского сродника, плотника Игнатия. И как только дождь прекратился и стало проглядывать солнце, потянуло теплом с юго-запада, Долгушин отправился в Покровское.
Но по пути в Покровское ему нужно было побывать в тех селениях, которые лежали между Сареевым и Покровским, оставить там прокламации, с тем чтобы на обратном пути снова зайти туда, узнать о действии, произведенном прокламациями. Такой план приняли на первых порах четыре пропагандиста. Каждый выбрал себе по карте два-три маршрута в пределах Звенигородского и соседних с ним уездов, чтобы в маршруте было по десять — пятнадцать селений.