Пропала Аграфена от того, что стали сводить с ума мысли о покинутом ею на произвол судьбы сыне. Когда ее арестовали — на улице, она выходила от Далецких, к которым забегала занять денег, не зная еще, что они арестованы и за их домом следят, — она не назвала своего адреса, там, в номере гостиницы, где она жила в то время, оставались Сашок и Татьяна. Сашок оставался на руках Татьяны, но все равно одолевало беспокойство: где он, что с ним? Неизвестность мучила. Недели две Аграфена не находила себе места от страхов, все представлялись какие-то ужасные несчастные случаи, в которые попадает ее маленький сын, то угорает по недосмотру рассеянной Татьяны, то вываливается из окна или падает с лестницы, обваривает руки кипятком, она порядочно извелась за эти две недели, пока над нею не сжалился Дудкин, штабес-капитан, помощник генерала Слезкина, производивший дознание, и не сообщил, что сын жив и здоров, находится в Петербурге у ее сестры и матери, отвез его туда то ли его отец, в то время еще находившийся на свободе, то ли кто-то из друзей отца.
Жалость Дудкина была, конечно, небескорыстна, за сведения о сыне он требовал сведений о ее муже, и она пошла на это, уступила в первый раз, сообщила кое-что о том, чем занимались Долгушин и его друзья до переезда в Москву, в Петербурге, о московском же периоде тогда еще умолчала, отговорившись тем, что в Москве, мол, они с Долгушиным уже не были вместе.
Оправилась от страхов за сына, стала терзаться из-за иного — остро, мучительно и с каждым днем все тягостнее стала ощущаться ею разлука с ним. Поразительная вещь! Никогда прежде не думала она, что так будет ей не хватать той постоянной ежедневной будничной связи с ним, того непрерывного напряжения всех душевных и физических сил, которых требовала эта связь, выматывающих дум о том, чем кормить его завтра, послезавтра, скучных каждодневных забот о нем, будет не хватать всего того, от чего она так уставала там, на свободе. Там, на свободе, она мечтала о том, чтобы наконец устроить свою семейную жизнь хотя сколько-нибудь определенно, чтобы можно было рассчитывать средства для жизни хотя бы на несколько месяцев вперед и можно было бы каким-то образом хотя на день-другой отрывать от себя связывавшего ее по рукам и ногам ребенка. Она была не просто связана им — с самого дня его рождения была порабощена этим требоватеным орущим-сосущим безжалостным существом и страдала от этого порабощения. Ее мир, еще совсем недавно такой светлый, просторный, обещавший столько чистой радости в будущем, неожиданно сузился до пеленок, примочек, лоханей. Первый год, когда она кормила, она почти не спала, не было рядом никого из родных, не было денег нанять няньку, одна выхаживала сына, выбивалась из нужды, только бы выжить. Полегче стало после освобождения Александра, хоть отоспалась тогда, Александр вставал к ребенку ночью, много и охотно гулял с ним... Много и охотно, пока его не закружили снова общественные интересы. Но даже и в этот короткий период семейного согласия она не была свободна, сознавала, что теряет себя, безнадежно теряет себя как личность, все глубже погружаясь в мир пеленок, чулочков, детских болезней, отставая от своих подруг, от мужа и его интересов. На одно только и хватило ее тогда: все-таки кончила акушерские курсы.
И что же? Оказывается, это порабощение и было реальной полнокровной прекрасной жизнью, по этому сладкому рабству она тосковала? И никогда еще в жизни не приходилось ей ничего с такой силой, так страстно желать, как желала она теперь возвращения этой суматошной, безумно трудной и такой притягательной жизни. И никогда не чувствовала себя такой несчастной, как теперь, когда была лишена этой радости ежеминутно умирать от отчаяния и страхов за любимое существо, валиться с ног от усталости и тревог. И никого в целом свете не было для нее дороже этого кусочка ее тела, быстро растущего и все больше требующего к себе внимания, заботы, сил, — никого, никого не нужно было ей, ни матери, ни сестры, ни мужа, никого и ничего, если не было рядом с ней, вот здесь, сейчас, сию минуту, ее ребенка...
И его от нее отняли? За что? И кто отнял?
И когда она в гневе, в отчаянии пыталась представить себе лица этих виновников ее страданий, среди разных лиц, лиц людей, знакомых ей и воображаемых, всегда всплывало, и всегда видение это сопровождалось томительным стуком сердца, лицо ее мужа. Он был виновен в том, что не посчитался с нею и ребенком, пустился в конспирации, — и вот неизбежный и бессмысленный итог...
Был виновен, да. Но он сам томился где-то здесь близко, в этой же тюрьме, коченел от холода, от сознания неудачи и от сознания вины, да, и от сознания вины перед нею и сыном, и думать об этом было тоже мучительно...