— Нет, Шувалов, ты ошибаешься, — перебил его Александр, подойдя вплотную к нему, чтоб смотреть сверху вниз, любил свой высокий рост, любил лишний раз напомнить о нем собеседнику. — Они проистекают от другой причины — от недостатка воли правительства. Теперь мне это, как никогда, ясно. И обратно: в условиях смуты правительство не может, не теряя престижа, идти на уступки обществу. Хочешь провести свою реформу — добейся спокойствия и равновесия всех элементов в общественной среде. Бери пример со своего приятеля Бисмарка. Но ты, кажется, слишком мягок для этого. Или устал? Я слышал, будто ты мечтаешь оставить свою должность и уехать послом в одну из европейских столиц. Что бы ты предпочел, если бы я тебя отпустил, — Берлин, Париж, Лондон?
«Вот оно! — подумал Шувалов. — Вот и конец... И слава богу. Конец — делу венец...»
— Предпочтительнее Лондон, — ответил едва ли не дерзко Шувалов.
— Я запомню, — удивленно помолчав, сказал Александр. — А пока ступай и исполни свой долг. Подумай, что нужно сделать, чтоб прекратилось это безумие молодежи. Буду ждать от тебя подробных предположений.
Взбешенный, выскочил Шувалов из кабинета. «Управлять государством — как помещик вотчиной! — думал об Александре с негодованием. — Значит, почва еще не колеблется... еще не колеблется...»
8
Когда Шувалов вернулся на Фонтанку, ему доложили, что его дожидается пришедший, как было назначено, Любецкий. Шувалов досадливо поморщился, теперь нужды в этом господине уж не было, о чем с ним говорить? Все же приказал провести его в кабинет.
Любецкий был взволнован, голос заметно дрожал, когда, доложив, что поручение исполнил, он подал Шувалову записку. Шувалов пробежал текст глазами. Любецкий признавался, что прокламации летом в Москве он получил от Долгушина, что Долгушин требовал распространить их среди рабочих на фабриках, где бывал Любецкий. Объяснял, почему не могли найти его в Москве посланные от Филиппеуса: будто бы ему угрожали расправой нигилисты, заподозрившие его в том, что он навел жандармов на долгушинцев, и ему пришлось скрываться. Просил при этом освободить его от тяжелой для него обязанности явиться свидетелем в суд... Жалкая записка. Жалкая, ничтожная личность писавшего. Шувалов держал записку в руках, раздумывая, как поступить. Конечно, можно было бы использовать свидетельство Любецкого. Но стоило ли? Мало что прибавляло оно к тому, что уже открылось показанием Анания Васильева. И какое все это теперь могло иметь значение? Теперь, когда все кончено?..
— Что же вы, Любецкий, предаете своих? — спросил с нехорошей улыбкой. Тяжелая волна отвращения от всего, с чем связан был последние годы, поднималась в душе, и этот жалкий, изломанный человек, стоявший теперь перед ним, как бы олицетворял собою зыбкость, сомнительность результата всех усилий этих лет.