Не вижу возможности дальше жить, т. к. искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии, и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли, благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет. <…>
Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.
Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение 3-х лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.
Прошу похоронить меня рядом с матерью моей.
Ал. Фадеев. 13 мая 1956 г.[297]
Он обвинял и клеймил новую-старую партийную номенклатуру, как когда-то на собраниях клеймил врагов и отступников от партии, теперь он вымещал на ней свою вечную необходимость наступать себе на горло. В этом смысле в письме не оказалось ничего неожиданного и нового, никаких фактов, на которые он открыл бы глаза изумленной общественности. Письмо, о котором ходило столько легенд, высказывалось столько предположений о том, что оно в себе таит, оказалось письмом наверх, к начальникам. Свою боль и обиду он выкрикнул им, и они услышали и оскорбились.
С писателями он много говорил накануне своей гибели, но последние слова были — к Партии, к Власти. Как к женщине, которая любила, а потом бросила. И это для Фадеева стало нестерпимо. В этом смысле они уравнялись с Маяковским. Как и у Маяковского у Фадеева разбилась своя «любовная лодка».
Корнелий Зелинский, биограф Фадеева и безжалостный наблюдатель, описал жуткую картину застрелившегося Фадеева:
«Мне рассказывал К. Федин, который вместе с Вс. Ивановым первым вошел в комнату, после самоубийства, что А. Фадеев лежал на кровати сбоку, полусидя, был в одних трусиках. Лицо его было искажено невыразимой мукой. Правая рука, в которой он держал револьвер, была откинута направо на постель. Пуля была пущена в верхнюю аорту сердца с анатомической точностью. Она прошла навылет, и вся кровь главным образом стекала по его спине на кровать, смочив весь матрац. Рядом на столике, возле широкой кровати, Фадеев поставил портрет Сталина. Не знаю, что он этим хотел сказать — с него ли спросите, или — мы оба в ответе, — но это первое, что бросилось в глаза Федину. На столе, тщательно заклеенное, лежало письмо, адресованное в ЦК КПСС.
— Я первый приехал на происшествие, — рассказывал мне потом начальник Одинцовской милиции, — и хотел взять письмо, но полковник из Комитета госбезопасности резким жестом взял его из моих рук. «Это не для вас», — добавил он.
Фадеев застрелился днем, перед обедом. Перед этим он спускался вниз в халате, беседовал с рабочими, которые готовили землю под клубнику, говорил, что где надо вскопать. В соседней комнате находилась Е. Книпович, но она сказала, что ничего не слышала. Находящиеся в саду люди слышали сильный удар, как будто бы упал стул или кресло. Когда настало время обеда, послали за отцом его младшего сына Мишу. Он первый увидел отца мертвого, с простреленной грудью, и со страшным криком скатился вниз, а потом побежал на дачу к Вс. Иванову, где и находился все время»[298].
Одним из мудрых и точных было заключение о смерти Фадеева, которое в своих дневниках сделал Корней Чуковский: