Читаем Расплата полностью

…С Важа мы подружились в горах. Когда человек близок тебе, ты уже не помнишь, когда познакомился с ним и полюбил его. Тебе кажется, будто ты всегда знал и любил его. Было время, когда я не представлял себе жизни без Важа, но человек мирится со всем, хотя бы внешне. Важа был обаятельный юноша, стойкий, непоколебимый, прямой, с безграничной, почти фатальной верой в себя. В нем было много донкихотства, что часто раздражало окружающих. Иногда ему изменяло чувство меры, он переставал считаться с реальностью, что казалось удивительным для такого разумного и одаренного парня, и в такие минуты он, не задумываясь, неудержимо отдавался собственным страстям и прихотям. Кто знает, может быть, это пренебрежение действительностью, вместе с множеством других обстоятельств, и явилось одной из причин его гибели, неким перстом судьбы, недаром говорят: то, что невозможно согнуть, ломается. Лично я — сторонник золотой середины, и в последние годы уже не понимаю тех людей, которые играют с судьбой, бросают ей вызов, соперничают с неведомой силой, направляющей жизнь, о чьей сущности и природе мы слишком мало знаем и которая действует независимо от наших желаний и воли. Что говорить, подобная дерзость и отвага, на первый взгляд, весьма привлекательны — как прекрасное проявление человеческого достоинства и независимости, но назвать такое поведение благоразумным никак нельзя. Лично я уже не способен, как когда-то Важа, отдаваться безудержному веселью. Жизнь преподала мне много уроков и развеяла множество иллюзий. А вот когда мой друг входил в раж, можно было подумать, что вулкан извергает из своих недр весь запас веселья; Важа словно забывал, — а в подобные моменты, очевидно, так оно и было, — что радость в любую минуту может обернуться печалью. Такова была его натура, и кто может сказать, почему он был именно таким?

Столь же глубоко захватывала его скорбь, если, конечно, это была истинная скорбь, а не надуманная, мимолетная хандра. Внешне он оставался прежним, держался так, будто ничего не случилось, расправив плечи, вольно, словно арабский иноходец; гордое и энергичное выражение не сходило с его лица. Но стоило присмотреться повнимательней, как становилась явной затаенная тоска и боль, сквозившая в его теплых светло-карих глазах, лукавые искры уже не вспыхивали в них. Он вырос в семье, где обнаружить слабость считалось невероятным позором для мужчины. Помню, когда схоронили его мать, мы вдвоем возвращались с Кукийского кладбища по узким, петляющим улочкам. Перед нами амфитеатром раскрывался город. Четко вырисовывались гора Удзо, Цхнети и застроенные домишками склоны Мтацминды, небо было натянуто над городом, как голубой нежнейший шелк, и думалось: какое отношение имеет смерть ко всему этому? Мы возвращались с кладбища, за всю дорогу не проронив ни слова. А потом, когда мы подошли к его дому, когда снова смешались с народом, мой друг повел себя как ни в чем не бывало, смеялся, если кто-то отпускал шутку, сам иногда шутил, не хмурился, не подчеркивал свою скорбь, не выставлял ее; он молча переживал безмерное горе, терзавшее его, — мать была для него всем на свете… Я был свидетелем того глубокого молчания, в которое он погрузился, выйдя с кладбища, когда ему не хотелось никого видеть, но он понимал, что от горя и от людей никуда не скроешься, и, войдя в дом, старался, чтобы никто не заметил его скорби.

Перейти на страницу:

Похожие книги