В бешенстве, Рузский чуть не кинулся на него с кулаками. Лицо его исказилось от злобы. Он едва сдерживался.
— Кровь бросилась мне в голову, — рассказывал потом Рузский. — Не садясь, я почти закричал от негодования и волнения: «Как вам не стыдно заниматься таким вздором в такие серьезные минуты, когда гибнет государство. Я целый час жду, а вы, видимо, еще и не докладывали Государю». Воейков попробовал обидеться и возразить, что он мне не слуга, не подчиненный и в его обязанности не входит вовсе докладывать Его Величеству. При этих словах я почувствовал, что не в состоянии сдерживать себя. Я завопил на него, затопал ногами и сам начал задыхаться; я сказал ему, что его прямая обязанность заботиться об особе Государя, а настал момент, когда события могут привести Царя к необходимости сдаться на милость победителей. Что я говорил еще, не помню. Воейков побледнел, вытаращил глаза, и через несколько мгновений я был у Государя…
Настала новая страшная ночь. 10 часов вечера. На опустевшей, безлюдной станции изредка пробегали черные фигуры железнодорожных служащих. У царского поезда ходили бравые часовые, солдаты железнодорожного полка. Было тихо, безветренно, морозно. На темно-синем бархатном небе горели бесчисленные звезды — мерцали таинственные огни в непостижимой пустоте. В недалеком расстоянии спал Псков — древний вечевой город. Белели в прозрачном сумраке соборы и говорили безмолвно, «что выше всех веков есть Вечность». Есть нечто беспредельное, величественное и прекрасное — подножие и престол Творца бездн.
Но людям земли это не внушало жажды подражания. «Довлеет дневи злоба его». Мелкие страсти были милее человеку, чем величавый покой… В этот час Рузский начал свой доклад Царю:
— Ваше Императорское Величество. Мне трудно говорить, ибо мой доклад выходит за пределы моей компетенции. Кроме того, я опасаюсь, что, быть может, вы не имеете ко мне достаточно доверия, так как привыкли слушать мнение генерала Алексеева, с которым я в важных вопросах часто не сходился и лично нахожусь с ним в довольно натянутых отношениях. Решению подлежат вопросы не военные, а касающиеся государственного управления. Может быть, Государь, вам вовсе неблагоугодно выслушивать мой доклад, который я взялся сделать лишь по желанию генерала Алексеева…
Государь сидел за столом, на котором были разложены карты Северного фронта. Он спокойно смотрел на Рузского и сказал без волнения, тоном глубокой искренности:
— Николай Владимирович, раньше я избегал беседовать с военными на тему о государственном управлении. Ныне мне не с кем посоветоваться. Я остался один. Правительство в Петрограде и, кажется, находится под арестом. Прошу вас говорить с полной откровенностью. Я готов выслушать все.
Так начался этот исторический ночной разговор, который с коротким перерывом продолжался четыре часа. Если бы Рузский сумел подняться на государственную высоту, сумел отбросить, как ненужный мусор, сплетни, толки, пересуды и клевету, разложившие русское общество и сделавшие его самого пленником предвзятых идей, он, наверное, упал бы перед Царем и сказал ему: «Прости, Государь, не понимал, заблуждался, был не прав в своих суждениях; ныне готов жизнь отдать за тебя, как и ты готов отдать ее за Россию»… Но путь, по которому шел Рузский, вел по наклонной плоскости под откос и не в направлении великого подвига. В эти роковые часы русской истории роль этого человека была огромной. Она могла быть спасительной, если бы он не потерял в бушующем океане событий ведущий идеал вековой тысячелетней традиции; если бы он угадал, где находится берег и где погибельная бездна. Но духовного компаса мудрости у него не оказалось. К тому же на него давил Родзянко, настойчиво подталкивал Алексеев и незаметно, как бы сторонкой, подбадривал к действию генерал Лукомский.
Рузский занимал место за столом напротив Государя. Перед ним лежал ворох бумаг, тщательно подобранных, пронумерованных красным карандашом, скрепленных металлическими застежками. На каждой бумаге была отметка часов и минут посылки и приема телеграмм и личные замечания главкома. Это был материал, излагавший ход революционных событий. Рузский и Данилов считали его достаточно красноречивым и убедительным, чтобы произвести впечатление на Государя. Вся задача заключалась в том, чтобы показать Царю на основании документов, что выхода нет, что для спасение России и трона необходимо идти на самые крайние уступки.
Доклад Рузский делал уверенно, горячо, потому что и сам находился под впечатлением родзянковских воплей. Окончив чтение телеграмм, он сказал с приподнятым возбуждением: